Стагнационный роман


Шестьдесят восьмой год, маленький городок в советской глубинке — паспортные данные мелодраматического сюжета, который вынуждает героя и героиню «Тоталитарного романа» преодолевать свое происхождение и воспитание ради духовного и телесного соития.

Она — блондинка аппетитных форм, культработник провинциального клуба и неутомимый пропагандист советского образа жизни. Он — высокий и стройный столичный студент-диссидент, скрывающийся у тетки от возможного ареста в связи с чешскими событиями.
Она его полюбила не за муки, а за московский гонор. Он ее, соответственно, не за состраданье,
а за круглые коленки и трогательную страсть к жабо: герой воспринял трогательный фетишизм как знак ее сублимированных эротических устремлений, которые, будучи переориентированы на другой объект, сулят иной раз большие радости.

Завязка тоталитарного (а точнее — стагнационного) романа происходит на фоне последовательной и ревнивой борьбы с жабо, которое Андрей при каждой встрече с Надеждой срывает с ее трикотажно-кримпленовой груди. Обыденная эротомания советских семидесятых как форма тайного свободомыслия в указанный период задана в качестве главной движущей силы сюжета. Социальная дистанция между героями привносит азарт во флирт, а флирт обостряет социальную самоидентификацию. Раздражение, которое испытывает юный
антисоветчик по отношению к идеологической ангажированности (то есть — невинности) своей дамы, стимулирует его сексуальную агрессию. А она, в свою очередь, распаляет
чувственность героини, чья женская природа отзывчива к «страсти роковой» в ее класси­ческом варианте.

Однако, пообещав в завязке историю, построенную на сплетении постельной интриги
с интригой социально-политической, авторы в дальнейшем отказываются допустить полное и окончательное слияние этих сфер: клубок частного и общественного неизменно поворачивается какой-то одной стороной — либо интимной, либо гражданской.

Постель влюбленным расстилает голыми руками доктор Фрейд: из столицы прибывает мать Андрея, выяснение отношений между ними заканчивается скандалом, мать уезжает,
а сирота Надя принимает эту сцену столь близко к сердцу, что тут же приводит расстроенного юношу к себе, заменяя ему — в психоаналитическом, разумеется, смысле — мать. Эротический конфликт, теряя куртуазную самодостаточность, обретает жаркое дыхание античной почвы, а вскоре — и запах судьбы: героиню вызывают в органы, где открывают ей подлинное гражданское лицо сожителя и тем самым лишают ее гражданской девственности.

Гэбэшная инициация сводит на нет сексуальную интригу — мелодрама перекодируется
в высокую трагедию, где рок облачен в советскую униформу. Где она — это порыв, жертвенность, прозрение, терпение и смирение. А он — это предъявление собственной инаковости, благородство помыслов, импульсивность и героические деяния. Надо понимать, вместе они воплощают в жизнь возвышенную идею преобразования личности под влиянием чувства
(в этом смысле «Тоталитарный роман» — перелицовка сюжетов двадцатых-тридцатых годов, чей арсенал, заметим, преступно мало задействован в нашей сегодняшней борьбе).

Фабула предлагает Наде богатый набор ситуаций, в которых она отыгрывает вышеозначенную модель. А вот в случае с Андреем выходит конфуз с важным пунктом «героические деяния» — они все больше подразумеваются (что-то нечленораздельное про диссидентскую организацию, листовки и т. п.). Таким образом, получается, что героиня переживает в настоящем, а герой откровенно паразитирует на прошлом, которое осталось в Москве, и будущем, которое возобновится там же.

И это горестно, потому что авторский порыв воистину прекрасен — пусть воплотится несбывшееся, пусть затурканный россиянин себя и свою жизнь чистит под «Битлами»,
да еще в русском переводе. Композиция «Michelle, ma belle» становится главной музыкальной темой, той «красной нитью», которая продернута сквозь фабулу. Разумеется, кульминация озвучена ею же: желая побороть гражданскую глухоту-слепоту возлюбленной, Андрей напевает «Michelle» без аккомпанемента, переводит для доходчивости несколько
культовых строчек — прочувствованное исполнение декорировано наготой партнеров.
А в финале исстрадавшаяся и брошенная возлюбленная узнает мелодию на затертой магнитофонной пленке и жадно вслушивается в волшебные звуки, пренебрегая запретом вышестоящего начальства.

О, пронзительность подобных сцен сложно переоценить — это обезоруживающая пронзительность. Так пьяный человек обнаруживает высокое в банальном и бывает потрясен снизошедшим откровением. Нельзя не отдать должное смелости авторов, которые берутся воспроизвести на экране миражный символ времени, его хрупкую интонацию, где банальность якшается с алеша-карамазовской искренностью. Такое в жизни-то сложно пережить,
а перенести, не разбив, на экран и потом снова там пережить — тут изрядное хладнокровие требуется. К тому же есть хитрость в структуре самого образа: очевидцам и соучастникам открывается в нем много больше смысла, чем посторонним созерцателям, воспринимающим его в качестве знака. Очевидно, что режиссер предпочитает знаки истории — ей самой
в собственном соку (это касается истории как story и истории как history), но главный ее знак («Beatles» = инакомыслие) оказывается недостаточно наполненным внутренней жизнью.
И эта его пустота — звенит.

Тем не менее стагнационный роман запоминается, как гордая былинка на ветру. Наверное, потому запоминается, что ее авторам удалось невзначай зацепить истерическую и чуть холодноватую романтику семидесятых, которая стояла наискосок к собственному времени.


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: