18+
3

Мы

Фильм Сергея Снежкина «Невозвращенец» я, как и большинство его первых зрителей, смотрел по ТВ в ночь на 21 августа.

«Танки! Танки!!!» — бился в истерике киногерой. Рядом о том же кричало радио. Мы толком не знали о президенте-заложнике — и било током от кадров, где путчисты кучно всаживали пули в мишени-портреты Горбачева, Ельцина, Собчака… В финале гулко раскатывался по ночному городу грохот от низвергнутого взрывом памятника Пушкину, словно ставя жирную точку в книге наших судеб; телеэкран заволакивался мутью, погружая нас в неизвестность. Фильм обретал стереоскопичность — мы действительно находились внутри него…

Поговаривают, что лента о путче, показанная в дни путча, тем самым уже сыграла свою роль. Известно даже, что иные бежали защищать Ленсовет, досмотрев «Невозвращенца». Но и в тревогах той страшной ночи фильм не казался однодневкой, чудом попавшей в фокус истории. Интонация тихой обреченности, возникающая с первых же кадров, звучала вызывающе неуместно на фоне обвала событий последних дней. Этой ноты напрочь была лишена литературная первооснова фильма — сенсационная повесть Александра Кабакова.

Страну после путча Кабаков рисовал лихо — с шоковыми эффектами, черным сарказмом, сочной броскостью китча. И от Снежкина с его репутацией эпатажника ждали чего-нибудь подобного: не случайно, когда он сделал героя популярным «независимым» телерепортером, по студии поползли слухи, что фильм метит в Невзорова. Но, пожалуй, кроме куртки, плечевого ранения да запутанных связей с КГБ, Корнеев, герой ленты, ничем более не схож с неугомонным городским ковбоем. В главной роли — Юрий Кузнецов. Его имидж «простого советского человека» использовался в нашем кино и с глуповатой прямолинейностью и хитроумно-иронически. Но оставались всегда безусловная сила и цельность человека, мерящего жизнь поступками. Здесь же жизнь словно на глазах высачивается из этой кряжистой фигуры усталого боксера; Корнеев вял, заторможен, движется по инерции. Поразительно, что и его «сенсационные» репортажи окрашены теми же тонами усталости и выхолощенной безжизненности: рецидивист в камере радуется ему, как доброму знакомому; приютским подкидышам добрые дяди дарят видеомагнитофон — благотворительность здесь уже и не мода, а казенный обряд; блажит у Моссовета «голубой» юнец, объявивший голодовку в защиту своих сексуальных свобод; тащится по проспекту демонстрация ветеранов, заунывно гнусавящих «Священную войну» — с портретами Ленина и Сталина, в инвалидных колясках, с гипсовыми бюстиками на бессильных коленях; в «эротическом театре» нагие девы столь же анемично взвивают тюлевые покрывала… То, что вчера было сенсацией, давно набило оскомину и стало вседневной рутиной, подернулось ряской пошлости, обесценилось и обессмыслилось. Людям даровали свободу, но одни в страхе бегут от нее, другие растрачивают на жалкое фрондерство.

У Кабакова — все же жизнь, пусть втиснутая в пространство гиньоля, пусть представленная калейдоскопом кровавых картинок, от достоверности которых мутится разум. Но буйство и дикость красок, на которые не скупится Кабаков, оказались невостребованными в фильме. Потому что у Снежкина — не запах крови, но запах тлена; тона увядания, стертость, безликость, убийственный гнет тоскливой пошлости. Соответственно сюжет Кабакова даже не изменяется, а заменяется: начавшись почти как стандартный политический детектив с привкусом полицейщины — репортер, случайный обладатель таинственной папки со сценарием военного путча, пытается предотвратить его, — фильм заканчивается в духе Кафки. Папка канула невесть куда, словно рассосавшись в воздухе, а военный переворот то ли происходит наяву, то ли мучительной галлюцинацией возникает в смятенном сознании Корнеева.

В искусстве есть прием — «недоувеличение», когда проброшенная мимолетная подробность являет тень неназванного, и по ее пугающим очертаниям мы с ужасом догадываемся об истинных размерах и скрытой до поры сути. В антитоталитарной прозе примеров тому тьма. У Замятина в регламентированном государстве свято чтут «выдающийся памятник древней письменности» — железнодорожное расписание. В военных лабораториях диктатуры, сфантазированной Карин Бойе, есть почетная служба жертв-добровольцев. Художник, солагерник Ивана Денисовича, подновляет номера на робах — иного назначения живописцу здесь как бы и не мыслится. Весь Шаламов — в бесстрастно перечисленных мелких, мельчайших подробностях быта, раздирающих душу. У Боровского — чего стоят одни шутки узников Освенцима!

Снежкин счастливо избежал разнузданного гиньоля. Вот скучливый треп телегруппы, мающейся в машине, дожидаясь… акции самосожжения на Красной площади. Чтобы предотвратить ее? Нет же — чтобы блеснуть в эфире сенсацией! В фильме отсутствует сцена самосожжения — Снежкин врезает титр, что съемка запрещена каким-то высоким московским чином. Но отсутствие этих кадров здесь еще значимее. Зияние символизирует истинную цену героическим жестам отчаяния в мире, где чужие жизни и так уже давно горят как спички. Никому более не интересные и не нужные.

По сути, переворот здесь уже произошел — в душах, и что за разница, есть ли при этом на улицах танки. Оттого, верно, с такой апатией относятся тут к папке, что жжет руки Корнееву…

Страшно, конечно, когда в его видениях-прозрениях будущего? — Клинок погромщика рассекает живот и вываливаются сизые кишки. Но не страшнее ли, когда в списках, составленных заговорщиками, люди выискивают свои приметы и фамилии, склоняясь над листом как над лотерейной таблицей? И картины переворота лишены здесь мрачного величия Апокалипсиса: по грязному снегу, среди костров и разбросанного мусора, бестолково мечутся полураздетые люди, подгоняемые гиканьем и добродушным матерком загонщиков. Страшен тут выстрел в упор, но куда более жутко от почти интимного жеста, коим вооруженный юноша приподнимает темную девичью прядь, по форме уха пытаясь выявить «жидовку»… Мир, созревший для переворота, где обескровленное общество напрочь лишено воли к сопротивлению, куда зло, не встречая отпора, входит безмятежно-легко, как клинок в мясо.

Юрий Кузнецов в фильме «Невозвращенец» — фотография В. Галкина

… Кабаков не церемонится с негодяями — политическая шпана дана им однокрасочно, в полном соответствии с нашими гражданскими чувствами. А у Снежкина даже персонажи, «по жизни» заслуженно нам антипатичные, наделены некой непрозрачностью, мешающей налепить на них с размаху разоблачительное клеймо. Лакомая для памфлетиста «невзоровская тема», едва забрезжив в фильме, тут же оставлена режиссером. Вместо энергичной Нины Андреевой здесь иные сталинисты: немощные старцы, осененные не только портретами вождей-банкротов, но и транспарантом с жалобным, моляще-незащищенным: «Мы боимся будущего». Как не бояться? Распрекрасные начинания уже опустошили их тощие карманы — что же дальше?

И генералу-путчисту не отказано в личной драме. В его захлебных монологах — боль за репрессии и унижения, обрушенные на армию безумными правителями. Жжением этим он изглодан до кости, до края, и ясно — выплеском может быть истерика, выстрел, атака.

У Корнеева нашел приют беженец «дядя Коля», вместе с семьей изгнанный из пробуждающейся Средней Азии как «оккупант». Мужичок не так прост: уличающе шпарит цитатами из Ильича, убийственными для репутации «самого человечного»… не забывая со значением помянуть его настоящую фамилию, объясняющую-де лютость вождя к русскому народу. «Великодержавный шовинизм»? Столь же справедливо, сколь и нелепо по отношению к этому битому-перебитому, униженному-оскорбленному изгою… Он тоже мучается за судьбу своей несчастной земли, он разом — обозлен и открыт, расчетлив и бесшабашен, слеп и прозорлив. Водочку попивает — и с «демократом» Корнеевым, и с воякой-путчистом, словно пробуя на зуб и «плюрализм», и «твердую руку». Увы, поводыри его несостоятельны — извечная троица русских выпивох блуждает в тумане, ее, как водится, хватает лишь на надрывную болтовню да муть угарных слез…

Снежкин застывает перед подобными героями в горестном изумлении. Публицист может «прижечь глаголом» иного деятеля. Но художник, осуждая порок, носителя его должен выслушать и оплакать. Здесь режиссер твердо следует христианской этике, хоть и не злоупотребляет на экране религиозной атрибутикой, в отличие от многочисленных нынешних пошляков.

Есть в фильме и «светочи инакомыслия». Стук пишущей машинки, окурки, натыканные в кофейные оплески, гора грязных чашек в раковине, портрет Сахарова, опутанный колючей проволокой в форме пятиконечной звезды. Типичное московское подполье, куда Корнеев в надежде остановить путч принес сценарий переворота. Диссидент, которого играет Виктор Аристов, — проницательный, хищноватый волчина с тюремным закалом и лагерной хваткой. Он не союзник Корнееву, и не только потому, что за тем волочится давнее предательство правозащитников, а потому, что спит и видит, как рушится в тартарары ненавистная держава вместе со своей опорой, покорным быдлом, «народом-богоносцем», это надо же! Фанатик, что, не щадя себя, не пощадит и других… смыкаясь в этом со своими врагами. Не Сахарова бы ему на стенку — Мао Цзедуна, грозившего спалить полчеловечества, лишь бы погиб империализм.

И правдоискатель Корнеев не рыцарь без страха и упрека, поднаторевший в политических баталиях, а рефлексирующий неврастеник, искупающий давнюю, не вполне ясную нам вину. Загораются красные сигналы опасности, и решимость его тает по капле. В финале сникший герой опускает руки перед пугающей неизвестностью, оставаясь наедине со своими кошмарами.

Мы упивались Кабаковым — ибо карнавальный мир его населяли рожи и монстры, вполне отстраненные от нас, праведных демократов. Снежкин замутняет эту ясность, поднося к нам зеркало, которое мы хотели бы счесть кривым.

Предвидение Снежкина не в танках на улице и не в самом перевороте (эко диво! о нем загодя судачили на кухнях). В чем же?

Мы поспешили увериться, что поголовно переменились после августа. Но вскоре после захлебнувшегося путча я проходил Пушкинской площадью, мимо «штаба демократической мысли»… С витрин ликовали, трубили победу «Московские новости», галдели «пикейные жилеты»… а внизу, в подземном переходе, лежал парень, по телу которого пробегали судороги, мимо шаркала подошвами толпа… ужели тех самых людей, что голыми руками останавливали танки? «Да этого уже больше не должно быть!», — мелькнуло в сознании безотчетно-наивное соображение…

Картина эта вспоминается, когда думаешь о «Невозвращенце», фильме, с редкостной полнотой и точностью рисующем… нет, не сгинувшие тени, а длящееся настоящее, вновь беременеющее днем, когда крысы двинутся на штурм городов.

Panahi
Subscribe2018
Чапаев
Библио
Московская школа нового кино
Петербургская школа нового кино

Друзья и партнеры

Порядок словTour de FilmRosebudМузей киноКиносоюзЛенфильмKinoteИное киноAdvitaФонд киноВыход в ПетербургеЛегко-легкоКиношкола им. МакГаффинаБиблиотека киноискусства им. ЭйзенштейнаМосковская школа нового киноКинотеатр 35 ммРоскино
© 1990–2018 МАСТЕРСКАЯ «СЕАНС»