1993: страна победившего постмодеризма


Сегодня вынесенное в заголовок слово уже как-то неловко произносить — но тогда, в середине девяностых, оно было в большом почете. Журналы организовывали круглые столы, газеты печатали статьи, а Третьяковка спешно провела целые две международные конференции, соотнесенные с проблематикой модерна-авангарда-постмодерна. Лиотар приехал в Питер, а Джексон — в  Москву. Прибывший на следующий год Деррида был встречен как поп-звезда, Майкл Джексон от философии. Все модное и интересное было постмодернизмом — «Твин Пикс» Линча, повести и рассказы Пелевина, отдел культуры газеты «Сегодня», курехинская поп-механика, фильмы Ковалова и «Никотин» Добротворского — Иванова.

Но главное было не это. Постмодернизм означал «неоднозна чность» и «многослойность»; он был разлит в воздухе — и даже люди, не знавшие этого слова, вели себя будто персонажи переводного романа.

Неслучайно это было время моды на словечко «как бы», зародившейся в середине восьмидесятых в кругах богемы и «новой культуры», а в девяностые проникшее в речь журналистов, бизнесменов и студентов. И даже дошкольников — одна шестилетняя девочка говорила «Наша мама как бы боится тараканов. И  как увидит — сразу визжит», четко подмечая игровую доминанту этого слова (мол, наша мама никого не боится, а только играет. Правила игры просты: увидишь — визжать).

Вряд ли найдется другое выражение-паразит, которое анализировалось бы столь пристально. Все сходились на том, что «как бы» (так же, как и «типа того») заменяет кавычки. Вадим Руднев видел в нем расширение обычной логики до четырехзначной (истина, ложь, «как бы истина» и «как бы ложь»). Михаил Эпштейн считал, что «как бы» убивает саму идею логики, и сравнивал с  английским «virtual». Елена Джагинова разделяла людей на употребляющих «как бы» перед субъектом и перед предикатом. Но главным было разделение на говорящих «как бы» и «на самом деле»: первые верили в условность истины, иллюзорность мира и цитатность речи — вторые в существование трансцендентных ценностей, возможность их постижения и аутентичность высказывания. Сегодня ясно, что одно органически дополняет другое; но 1993 год был временем людей «как бы» — и носители идеологии «на самом деле» казались безнадежно отставшими от моды.

Были еще оценочные слова, которые не оценивали ничего. Постмодернистский вкус не знал однозначной эстетической оценки; оценочное слово должно быть по возможности полисеманти чно. «Как тебе „Книги Просперо?“», — спросил я у Наташи Прохоровой, хозяйки легендарного видеопроката на Маросейке. — «Ну, такой… крутой Гринуэй», — ответила она.

«Крутой» — значит, те качества, которые можно было ожидать от Гринуэя, доведены до крайности. И говорящая не берется судить, хорошо это или плохо, понравилось или нет.

Постмодернизм означал «свободу» и «полулегальность» — в  отличие от «тайной свободы», подразумевающей почти полную нелегальность. Нельзя было понять, что запрещено, а что нет. Бабушки, вечером продававшие у метро яйца и хлеб, купленные днем в магазине, прятались от милиции, будто торговали «кислотой» и «экстази» — которые, напротив, почти всегда можно было спокойно взять в «LSDanse» и «Эрмитаже». Какой-то посетитель Мавзолея поволок с собой килограмм конопли, а «Ровесник» на первое апреля напечатал рекламу оптовых поставок анаши, указав телефон приемной Хасбулатова.

Это было время расцвета видеопиратства, притом не только коммерческого (переснятый с экрана последний голливудский хит) — но и эстетского, процветавшего на той же Маросейке, где были представлены почти полные собрания всех классиков европейского и американского кино. Классический «малый бизнес», еще не задушенный поборами и монополиями — «исходники» скорее приобретались по знакомству, чем покупались за деньги, да и вообще отношения с клиентами были скорее дружеские, чем официальные. Отсутствие авторского права тогда еще никому не мешало делать деньги.

Казалось, что это смешное и увлекательное занятие. Приятель, просыпаясь с похмелья, бросался к телефону и начинал о  чем-то лихорадочно договариваться, а на вопрос, чем он занят, небрежно отвечал: «Я делаю такие маленькие штучки». На недоуменный взгляд следовало раздраженное объяснение: «Ну, штуки я делаю, штуки!» «Штука баксов» казалась фантастической суммой — на двести долларов можно было роскошно жить месяц. Продав ваучер, можно было купить себе зимние ботинки. Инфляция была такой, что, взяв взаймы рублями, можно было купить доллары и весь месяц жить на «естественные проценты».

Большие состояния приобретались быстрее, чем новая психология.

Даже влезая в респектабельный костюм, олдовый хиппи сохранял лексику Системы. Вчерашние герои андеграунда начинали уходить на зарплату в «Коммерсантъ».

Из дорогих машин вперемешку несся блатняк, экзотичный рэйв, «Аквариум» и Щербаков.

Подруга, вышедшая замуж за владельца сети магазинов, саркасти чески декламировала переделанного Бродского: «Как там в  Ливии, мой Постум? Или где там? / Неужели до сих пор еще торгуем?» и еще: «Равнина. Полночь. Входят двое. Лязг сражения.» «Ты кто такой?» «А сам ты?» «Я кто такой?» «Да, ты?» «Мы коммерсанты!»

Тут она обрывала цитату.

Зажигалки Зиппо уже появились в Москве, но Др. Мартенс надо было возить из-за границы.

Постмодернизм означал «полистиличность» — но не означал ли он новый облик старого конформизма? Зарабатывание денег казалось игрой, и, сидя в Rosie O’Grady’s, приятно было попивать свежий «Гиннес», не думая о невыплатах пенсий и зарплат, в то время, как на площади Маяковского демонстранты под красными флагами отмечали день рождения глашатая революции. Старушка сжимала плакат со стихами, интертекстуальность которых сделала бы честь Тимуру Кибирову:

Лицо демократии —
мурло мещанина
Товарищ маузер —
знакомая мина?

Знакомый, мальчик 25 лет, всю жизнь боявшийся власти и  задиравший правительство, стал работать «у Гайдара» и в период летнего обмена купюр пришел в сберкассу, требуя, чтобы его пустили за десять минут до закрытия. Для большей убедительности он надул щеки и сказал:

— Я работаю в правительстве, — и бравые менты, целый день дежурившие на входе, поломали ему два ребра и отшибли почку — «Это по вине твоего Гайдара мы здесь всю субботу торчим!»

Постмодернизм означал «хаос» и «отсутствие власти». Улицы не убирали, но фасады уже подновили; киоски торговали всем подряд и еще меняли валюту — к радости профессиональных кидал, появлявшихся как из-под земли, чтобы облапошить доверчивых граждан. В издательства и газеты можно было приходить с улицы, говоря «Я к главному». Гонорары переводчиков колебались от 10 до 50 долларов за лист — как договоришься. Половина оплаченных книг не вышла, половина вышедших не была оплачена.

Россия казалась самой анархичной страной в мире — и чуявшие куда дует ветер иностранные маргиналы уже стекались в  Москву, где еще не было речи об «eXile», но зато в разгаре были «обыкновенные русские вечеринки», длящиеся по два месяца. Клубов почти не было, но еще были сквоты.

Осенью стало ясно, что «постмодернизм» означает не только «анархию», но и «кровь». Разъяренные толпы, пошедшие на «Останкино», «Фрэнч-канкан» Ренуара, прерванный сообщениями о  штурме, танки, стреляющие в самом центре столицы. Артем Троицкий, выступая по CNN, артикулировал возбуждение, которое владело всеми: «Для многих пришедших сюда это просто увлекательное шоу, тем более что в Москве стоит прекрасная погода. Я и сам никогда не думал, что увижу, как танки расстреливают парламент». Может быть, он даже сказал «не надеялся увидеть».

Кровавое действо всегда завораживает и никогда не отрезвляет. Полторы сотни человек были принесены в жертву в самом центре государства — и смысл жертвы не в том, чтобы задобрить божество, а в попытке постичь смерть, глядя в глаза умирающего. Чтобы это могло сделать как можно больше людей. Расстрел Ельциным Белого дома стал первым событием в истории России, которое вся страна наблюдала в прямом эфире.

«Зрители жалуются, что недостаточно хорошо слышны стоны», — язвила «Сегодня», а Чарльз Дженкс предлагал покрасить Белый дом в три цвета, закрася красным черные разводы на фасаде и выделив синим верхнюю часть здания в знак примирения. «Это был бы настоящий постмодернистский проект!» — восхищался теоретик. Не понимая, что только что предложил еще одну интерпретацию российского триколора, пояснял: «Закрасить все белым — означало бы сделать вид, что ничего не случилось».

Казалось, что Россия стала частью global village — но, может быть, вернее сказать, что она была инкорпорирована «обществом спектакля». Но еще не полностью — не случайно западных корреспондентов так удивили люди, которые вышли на улицу, где рисковали получить пулю. Вместо того, чтобы наблюдать за происходящим в качестве телезрителей. Но только этот риск и превращал их из пассивных зрителей в участников событий — пусть и косвенных.

Сегодня Белый дом восстановил свой девственный цвет. Но если бы все повторилось, вряд ли взволновались бы сограждане, окончательно угнездившиеся у голубого экрана.

Можно сказать, что тот год составил хрестоматию русского постмодерна: победа ЛДПР на декабрьских выборах показала нам еще один его лик. Для Жириновского логика снова стала двоичной, состоящей только из «как бы истины» и «как бы лжи», слабо различающихся для стороннего наблюдателя.

«Постмодернизм» означал культуру байки, а не анекдота. Вспоминая 1993 год, вспоминаешь случаи из жизни, а не «едет новый русский на мерседесе». Анекдот помнится только один — про выкреста в бане, которого попросили либо снять крест, либо надеть трусы… Он лучше всего выражает суть того времени, когда вся страна пыталась усидеть на двух стульях. Оказалось, что мы сидели между советским прошлым — и столь же безрадостным будущим. Денег не хватило на всех, а власть оказалась достойной тех инвектив, которые обращали к ее советской предшественнице.

Межвременье как ничто иное подрывает столь немилую теоретикам постмодерна линейную модель истории — в 1993-м прошлое еще не умерло, а будущее уже народилось. Это был год, когда уже все появилось: Кастанеда был в моде, Пелевин был напечатан, Гагарин-парты отгремело два года назад, в Интернете на scs/scr вовсю кипели словесные баталии и даже национал-большевистская партия уже возникла. Но Курехин был еще жив, и Бродский тоже.

В 1993 году в маргинальном состоянии оказались буквально все сословия — включая тех, что контролировали деньги и  власть. Или думали, что делают это.

Они заблуждались. Миллионеры в вытертых джинсах влетали на «конкретные деньги», меценаты подсаживались на кокаин, банкиров отстреливали, как в американском кино, которое многие из них так любили. Кому-то посчастливилось убежать.

В 1993-м еще рассказывали, как съездили в Дамаск, Европу и Америку; в конце девяностых все чаще слушаешь другие рассказы: «Теперь меня зовут Вася Пупкин. Я иногда захожу на кладбище и смотрю на могилу, где написаны мои настоящие имя и фамилия. Знаешь, очень успокаивает». Постепенно привыкаешь замечать висящие на видном месте портреты еще живых людей — во избежание вопросов заключенные в траурную рамку, — а потом получать от них письма с анонимных электронных адресов, в которых они, не ставя своей подписи, сообщают, что живы-здоровы и найти их просто, «до Шереметьево-2, потом самолетом и немного автобусом».

Вероятно, это четвертая волна эмиграции — эмиграции неубитых — и тут снова вспоминается анекдот про еврея, который все мотался из Израиля в Россию, потому что ему нравилось посередине. 1993 год и есть она самая, наша золотая середина. Но, на нашу беду, или счастье — нет самолетов, которые летают в прошлое.

…Подруга не зря обрывала цитату: у Бродского дальше — «потом везде валяются останки, шум нескончаемых вороньих дрязг».


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: