Ефим Грабой: «Закончилась „корона“ — началась война»
Лара Павлова поговорила с автором фильма «Война Раи Синициной», дебютантом Ефимом Грабоем, о переезде и жизни в Израиле, его героине и мистических уроках, которые дает кино.
Ефим Грабой — выпускник Школы кино и телевидения Стива Тиша. «Война Раи Синициной» — его полнометражный дебют. Картина получила награды за лучшую режиссуру и лучшую операторскую работу на DocAviv 2020, а также за лучший дебютный полнометражный фильм и операторскую работу от Израильской ассоциации документального кино. Российская премьера состоялась на кинофестивале Doker, где фильм получил Приз зрителей.
Ефим, в финальных титрах сказано, что «Война Раи Синициной» задумывался как короткометражный фильм. Почему в итоге полтора часа?
Да, сначала я планировал сделать короткий метр, думал, что это будет фильм-портрет — просто описание Раи. Короткий метр ведь отличная платформа для экспериментов. Мне приходили цвета, образы всякие, но вдруг я понял, что с этим героем мы можем погрузиться глубже. И тогда хронометраж начал расти: с 20 минут до 30, потом стало 45, потом 65, а потом я решил не ограничивать себя вообще.
Обычно я составляю план, но когда снимаю, забываю о нем. Свободно иду с тем, что чувствую в конкретный момент. Больше свободы во мне только когда монтирую. Для меня монтаж — это такое жонглирование материалами. Когда позволяешь себе ошибаться, выходят совершенно неожиданные вещи. Я вообще верю, что все искусство работает на ошибках. Точнее, ты думаешь, что сделал ошибку, а по правде в ней есть невероятная прелесть. От монтажа я получаю оргазм, вот по-настоящему. Мучаешься в какой-то момент, конечно, но эта мука глобальная — такая обсессия. Ты живешь картиной, думаешь о ней, когда ложишься спать, когда идешь с друзьями гулять, она все время сидит внутри тебя. Есть в этом мучение, но и кайф.
Делая фильмы о пожилых людях, я каждый раз переживал. Сначала, что боюсь постареть, потом — что боюсь умереть
Путь к этой свободе был долгим?
Ощущение свободы выработалось со временем. На 14-й день рождения мне подарили камеру, которую я очень хотел, и я сразу начал снимать. Сначала это были ежедневные мелодраматические сцены с родителями — моя задача была показать им, что я вижу. Я снимал, и раз в несколько месяцев мы делали просмотры. Там были очень жесткие сцены их отношений, как они друг с другом разговаривают. Совершенно неосознанно я занимался видеотерапией. Мой папа, например, если просто с ним говорить, ничего не скажет. Никогда не узнаешь, что этот человек чувствует. Камера позволяла быть в диалоге. У него сейчас деменция, он уже вообще почти не разговаривает, а я продолжаю его снимать.
Свой первый фильм я сделал в двадцать лет. Наивный, юношеский, очень личный. Там я показал своих родителей во множестве разных ситуаций. Фильм был о нашей репатриации. О том, как мы переехали из России в Израиль, и насколько травматичным для меня было видеть, как они живут в новой стране. После этого я понял, что на самом деле не умею говорить на языке кино и нужно идти учиться.
Мой самый любимый курс был — экспериментальное кино. Сумасшедшие вещи, которые я видел, были сделаны в 60-70-х годах. И я сам стал позволять себе играться с формой и с информацией, которая под ней лежит. Постепенно начал вырабатывать свой стиль. В какой-то момент ушел в художественное кино, но сердце лежало к наблюдению, а сейчас я больше снимаю что-то гибридное. Моя камера обычно художественная, а мир, в котором она снимает, документальный. И сцены, в которые я иногда ставлю своих персонажей, будто постановочные. Положить, например, Раю в поле в медалях — значит бросить ее в состояние молодости, позволить вспомнить что-то важное. Я мог взять интервью и у нее в комнате, но это было бы не то же самое. Если бы не моя камера, мы бы не легли там и не разговаривали о жизни и войне.
Кот Барсик и другие — Что смотреть на фестивале «Докер»?
А что предшествовало этим разговорам, помнишь свое первое впечатление от встречи с Раей?
Меня познакомил с ней друг фотограф, который снимал ветеранов к 9 мая, а потом мы с ней созвонились и вместо 15 минут проговорили два часа, после чего она сказала: «Я не люблю особо по телефону разговаривать, люблю сидеть напротив человека и чувствовать его физически. Приходите ко мне в субботу в десять часов утра, я буду вас ждать». Оставила дверь открытой. Когда я вошел, там был необыкновенный запах трав и свежести. По дому гулял ветер. Я совершенно иначе представлял себе квартиру пожилого человека, там могло пахнуть сыростью, старостью. Но ее дочь все время «чистит энергию» в доме, даже в фильме видно это — когда она жжет травы. У меня там сразу появилось прекрасное ощущение: я знал, что останусь. Не мог объяснить это, не мог знать тогда, что проведу там три года, но чувствовал, что попал куда нужно.
Было невероятно круто смотреть, что в 94 года человек может жить так.
К слову, о старости. Перед нашим интервью ты рассказывал, что тебя вообще притягивают пожилые люди. Своеобразный интерес для молодого кинематографиста.
Я родился, когда моему папе было 50 лет. Его часто спрашивали обо мне: «Это ваш внук?» Так я вырос, с людьми, которые уже в возрасте. И когда я видел своих родителей угасающими, мучающими друг друга и себя, меня это очень пугало. С 20 до 30 лет я очень сильно боялся старости, искал способ доказать себе, что она необязательно должна быть такой, может быть иначе. У меня шесть коротких фильмов — четыре из них о пожилых людях. Один о доме престарелых в Сербии, очень волшебном месте. Один про пожилую одинокую женщину. Еще один про Нюсю — 92-летнего ветерана войны, который был потрясающим человеком. Тема войны для меня всегда была закрытой…
Конкретной войны или вообще войны?
Нет, конкретной. Если кто-то хочет получить грант на кино, пусть снимает про Вторую мировую, обязательно дадут. Это такая коммерческая тема. Я всегда отдалялся от нее, но в один прекрасный день мне позвонили и сказали: «Ефим, мы хотим, чтобы ты снял фильм, про Ньюсака Вайса. Он ветеран Второй мировой войны». Сначала я к этому отнесся скептически, а потом подумал ладно, всего два съемочных дня, почему нет.
Они сделали ресерч, принесли досье, но в нем не было фотографий. Я читал и представлял себе какого-то супергероя войны — здорового мужчину с татуировками на всем теле. У него и такая медаль, и такая, и за такую заслугу, и за такую. Я приехал познакомиться, захожу в клуб ветеранов и вижу маленького щупленького одессита. Он метр пятьдесят с чем-то небольшим. Совсем не то, что я ожидал. Даже в моих представлениях о ветеране войны много советского пафоса. Герой — это большой памятник. А Нюся был романтиком, он до сих пор любил женщин. Они манили его, он все время о них говорил. И оказалось, что все его татуировки касаются женщин. Все! Тогда я решил, что этот фильм будет не о войне, а о человеке. Поставил перед собой задачу снять с Нюси медали. И так же, как я снимал с него медали, я снимал с него одежду. Мне было интересно рассмотреть его.
Делая фильмы о пожилых людях, я каждый раз переживал. Сначала, что боюсь постареть, потом — что боюсь умереть. И каждый раз они доказывали мне обратное, что ничего страшного, можно постареть, можно и умереть, можно даже подождать своей смерти. Все в порядке. При этом постоянно была тематика следующей жизни. Чувствуешь, что они все время на границе, каждый день могут уйти.
Видимо, к моменту съемок «Войны Раи Синициной» твое ощущение пограничности миров, приближающегося финала текущей жизни и нового витка прошлой достигло апогея. Отсюда рассуждения о реинкарнации?
Рая полна жизни, духа войны — и меня это завораживало! Было невероятно круто смотреть, что в 94 года человек может жить так. Мистическая линия пришла позже, я ее даже не осознавал, когда все начиналось. Но со временем понял, что это необыкновенная кармическая встреча.
Во время съемок я начал вспоминать свои сны, точнее видения, сон все же чем-то отличается, потому что я всегда видел одно и то же — с одних и тех же ракурсов, с одним и тем же концом. Я там солдат, у меня есть ружье, я иду с группой других солдат и слышу, как прямо на нас пикирует самолет. Я поворачиваюсь и вижу, что он сбрасывает бомбы. Мы начинаем бежать по улице — это такая старая европейская улица… мог быть и Питер. Вижу, как самолет пролетает надо мной, и я взрываюсь, разлетаюсь на кусочки. Я чувствовал эту смерть — и на этом моменте всегда просыпался. Первый раз, это когда я помню, сон пришел ко мне в четыре года. Потом он снился мне буквально каждый месяц, постоянно повторялся.
Наверное, в этом вообще вся прелесть документального кино: приходит человек, приносит камеру и дает герою максимальное количество своего внимания.
Спустя несколько лет я рассказал о нем маме, а она, конечно же, как любой взрослый материалистичный человек, решила, что я что-то увидел по телевизору: «Папа что-то смотрел, а ты оттуда схватил. Не может это касаться никаких прошлых жизней». И я поверил в это. Но когда мы погрузились вглубь процесса с Раей, я понял, что между нами очень сильная, глубинная связь. Я всеми путями возвращал ее в молодость, а параллельно сам начал что-то вспоминать. И вдруг задался вопросом, а что я здесь делаю? Почему я, такой молодой, провожу так много времени с этой женщиной? В какой-то момент я сказал себе, что точно знаю, что мы встречались когда-то, но не мог это объяснить. Я думал, как ей об этом рассказать, а в тот день, когда решился, она вдруг сама сообщила мне, что чувствует себя со мной «молодой Раечкой», а я для нее — один из тех солдат, которые были с ней на войне.
Многие зрители не замечают этого, но для меня фильм о том, как неотпущенная душа солдата в новом цикле своей жизни пытается обрести любовь и человечность. Так много людей погибло… их души где-то здесь, среди нас. И я чувствовал, будто я — одна из них. Мне хотелось их отпустить, попрощаться с ними. Это же не просто так происходит именно сейчас, когда остались последние свидетели этого кровавого события. Я пришел к концу эпохи, и для меня этот фильм как молитва, прощальное письмо.
Почему тебе было важно вернуть ее в молодость, а не опереться, например, на рефлексию пережитого в те годы?
Я хотел, чтобы она прочувствовала переломный момент, где случилось что-то, что сделало ее той, кто она сейчас. Меня интересовали не факты, а именно память войны, чувство травмы молодой девушки. Ведь Рая и есть олицетворение травмы. Она сильная, всю жизнь борется. До сих пор. Иначе не может существовать. Она до своего возраста дожила, потому что на войне постоянно. С любыми вещами: с маленькими деталями, с дочерью, за права ветеранов, за внимание, за обстоятельства завтрашнего дня. Во всем лежит борьба, настоящий fight. Но война — лишь фоновый шум. Когда идет война — это тоже жизнь. Со своими хаотичными законами. А какой девочкой она была, как любила?..
Ты часто повторяешь, что это фильм про любовь, но в нем же сквозит одиночество.
Безусловно, есть в этом одиночество. Однажды она сказала мне: «Фима, ты знаешь, я всю жизнь чувствую, что не была услышана. И тут пришел ты и просто меня слушал». Наверное, в этом вообще вся прелесть документального кино: приходит человек, приносит камеру и дает герою максимальное количество своего внимания.
Может сидеть бабушка напротив внука и рассказывать ему то и се. Но все, что говорила Рая, я пропускал сквозь себя. Думаю, в этом очень много любви. Это про обретение близкого человека в тот момент, когда остаешься совершенно одна. Хотя она всю жизнь прожила довольно-таки одинокой. Рая избавилась от дочки, когда той было 20 лет, она отослала ее к бабушке в Днепропетровск, потому что та мешала ей жить своей жизнью. И эта драма в их отношениях чувствуется до сих пор, хотя они живут вместе уже 12 лет.
Рая нелегкий человек, по правде. Она никогда никого не подпускала к себе. Я, кстати, такой же. Могу быть очень разговорчивым, могу увлеченно слушать, но я не пускаю в свои тайники, не даю никому войти и посмотреть на тот закат красивый, который вижу сам. С Раей я позволил этому случиться, потому что знал, что она откроется лишь в ответ. Подари человеку что-то, и он подарит что-то тебе, так вы создадите совместное пространство. У нас с Раей вырос совместный сад. Есть в этом что-то романтическое. Мы, конечно, никогда не занимались любовью, но мои друзья спрашивали, не было ли у нас романа. Я отвечал: «Нет-нет, вы что! Не в этой жизни во всяком случае».
И это ее совершенно естественный феминизм.
Насколько я поняла, дочка и внучка Раи тоже одиноки. Ты пунктиром даешь эту линию, но в контексте фильма — война, утраты, женская доля — она очень любопытна. Героини живут в мирное время, а из мужчин вокруг только дети и глубокие старики.
Они живут в мирное время, да, но во всем СНГ сейчас мирное время, при этом есть много детей, которые не знают своих отцов. В Израиле, например, если у тебя развелись родители, ты с отцом продолжаешь общаться. В России — полный дисконнект. Отец ушел, и все, ты его знал чуть-чуть или вообще не знал, а потом вы не общаетесь всю жизнь. К 20-30 годам можешь начать искать, найти и понять, что он чужой тебе. Сколько у меня таких знакомых! Думаю, это отголоски войны.
Рая познакомилась со своим мужем в госпитале. Она забеременела от него, война закончилась, они ездили туда-сюда друг к другу два месяца, а потом ее мама сказала, что хватит играться, нужно выходить замуж. Они поженились, но быстро развелись и больше не общались. Ее дочка тоже рассталась с отцом своего ребенка. И у Лили, внучки Раи, тоже серьезные проблемы с отношениями.
И мама Раи, кстати, была вынуждена оставить семью. Она была очень большим человеком и попала под «дело врачей» в Ленинграде, когда чистили евреев. В один страшный день за ней приехали и сказали собирать вещи, повезли в какой-то темный лес, где была психиатрическая клиника. Там ее должны были посадить, но ей удалось бежать. Рая много рассказывала про маму, она очень любит ее и скучает. Довольно трагическая женская линия в их семье.
Не прием, а правда — «Мы против нас» Андры Тарара
Это участь многих семей постсоветского пространства. Революция, войны, репрессии действительно оставили след на «коллективной женской судьбе».
Это не вошло в фильм, потому что меня не интересовало сравнение мужчин и женщин, но Рая видит женщин намного более сильными во время войны и блокады. Она рассказывала, что первыми умирали мальчики. От голода и холода их умирало гораздо больше. Девочки же были более стойкими. Не то что они такие героини, просто женщины лучше адаптируются. Особенно женщины того времени. У них высокая выживаемость. Видно, женщинам в те времена было очень тяжело жить и поэтому они хорошо подготовились к войне.
То же могу сказать про свою маму. Когда мы репатриировались в Израиль, папа слег с депрессией на несколько лет. В России у него была престижная работа, он был популярен. А когда мы переехали, у него все разрушилось, он просто не смог адаптироваться к новой реальности. Поэтому мама тащила телегу на себе. Она намного лучше выучила язык, работала больше, чем он. Такое часто происходит в российских семьях, когда мужчины начинают выпивать или просто ломаются.
Но в моем фильме важно, что Рая — одна женщина среди мужчин. Посмотри на них, как они поют песни свои, и Рая — последняя выжившая женщина среди этих мужиков. Она по струнке их ставит. Они боятся, когда она начинает говорить. Чувак, который стоит слева от нее, когда они поют, — один из главных в Израиле ветеранов войны. Я как-то видел про него статью, где он рассказывает, как голыми руками вытащил нож и начал рубить немца. Такой вот дядя. А Рая не видит его вообще, ей все равно, что он сделал в жизни. И это ее совершенно естественный феминизм.
Мы могли поругаться, покричать, я даже пытался вставить это в фильм, но это не было важно.
Несмотря на всю воинственность и независимость Раи ты проявляешь к ней много нежности. И один из самых сильных образов фильма довольно феминный — бескрайнее поле цветов. Это про контрасты или гармонию полярных противоположностей?
Я негативно относился к любой форме героизации войны, идеализации победы. Для меня это что-то очень неживое. А когда я начал снимать, приходил к Рае в клуб на 9 мая, видел армию пожилых людей, таких старичков, которые с трудом уже дышат, в глазах которых невероятная тяжесть. Они могут танцевать, петь, но глаза… Ты смотришь в них и понимаешь, что там происходит что-то совершенно необъяснимое. И я подумал, что хочу их оживить.
Как я могу показать армию пожилых солдат? Решил, что хочу в поле, где Рая — один из главных цветков, все остальные — фон. Я хотел желтенькие цветочки, потому что она ассоциировалась с желтым цветом. Тогда было лето, а в Израиле оно беспощадное — не остается вообще никаких цветов. Но один друг рассказал мне, что сейчас на юге Израиля цветут подсолнухи. Я до этого ни разу не видел поле подсолнухов, а когда увидел, был просто ошеломлен готовым образом. У меня было представление о них, что это такие красивые маленькие цветы, которые смотрят наверх — на солнце. Такова их суть. Но я увидел, как они склоняют свои головы вниз и с них падают семечки. Они засыхают, им тяжело, они хотят, чтобы эта голова уже отошла. Кстати, когда закончил делать фильм, узнал, что в израильском кино, оказывается, очень часто образ подсолнечных полей ассоциируют с войнами.
Каждый раз, когда я приходил снимать ветеранов, мог быть последним разом, когда я вижу кого-то из них. В определенный момент я привык к этому ощущению. Когда у меня не было настроения, я говорил себе: «Фима, если ты сегодня не пойдешь снимать, этого может больше не произойти». И я ходил, через силу иногда, а потом мне говорили, что этот человек уже умер. Я как-то свыкся с мыслью засыхающего поля. А потом стал замечать, что Рая дарит всем подсолнухи, что у нее на окне в кухне висит занавеска с подсолнухами, что ее дочь расставляет фотографии с подсолнухами. Образ сильно врос в фильм.
Твой внук Роман Лапшин — «Портрет» Билли Минтца
Какие еще образы фильма особенно ценны для тебя?
Мой любимый фильм вообще и антивоенный фильм — «Иди и смотри». А самая важная киносцена — та, где герой расстреливает портрет Гитлера, и все отматывается назад. Помню, когда впервые смотрел, подумал, что это самое крутое, что я когда либо видел в кино. А потом я забыл, что такая сцена существует, и когда сделал аналогичную у себя, понял, как вдохновился. Это же волшебство кино, как оно может вытащить реальность на другой уровень. В жизни я не могу вернуть время назад, не могу спасти этих ребят, а в кино могу сказать, что всего этого не происходило. Для меня это самый красивый образ, он вырос из работы с материалами, с архивами, которые в один момент перестали быть «фактологическими» (это случилось там, а это — там) и стали более чувственными, как будто коллективная и личная память слились в одной сцене.
Однажды я пришел к ней, а она спросила: «Фима, ты употребляешь марихуану?»
Тяга к чувственному повествованию в тебе действительно ощутима. Расскажи о чувстве, на котором ты строил сюжет. Правда влюбился в Раю?
Всю жизнь мне было намного легче передавать свои чувства через камеру. Она не может врать. Я смотрел на то, как снимаю Раю, что показываю — да, для меня это была очень большая любовь. Если человек, который захочет посмотреть этот фильм, попытается понять его головой, он, наверное, не сможет. Но если он отпустит на секундочку охоту понять и откроет сердце…
Отношения с Раисой Борисовной формировались как с любимым человеком, они были запутанными. Когда мы только познакомились, мне было тяжело, она все контролировала, а я поддавался ее силе. К тому же требовалось много терпения слушать взрослую женщину. Иногда она повторяла вещи, которые я уже прекрасно знал. Но потом я записал себе в блокноте: «Фима, будь с ней честен. Если тебе что-то не нравится или ты чего-то хочешь, скажи ей напрямую». Спустя время я начал чувствовать себя достаточно свободно, чтобы попросить ее перейти к сути. Бывало, я так злился на нее. Просто потому что приходил нетерпеливый или у нее было не то настроение. Я пытался ее режиссировать, а она сопротивлялась. Мы могли поругаться, покричать, я даже пытался вставить это в фильм, но это не было важно.
Важна только любовь?
А что такое любовь вообще? Я обрел любовь к себе в определенный момент, любовь к ней. Были дни, когда я приходил просто так, чтобы ее проведать. Говорил, что мне нужно снимать, но камера была лишь предлогом, на самом деле мне хотелось провести с Раей время, рассказать ей что-нибудь и чтобы она мне что-нибудь рассказала. Часто, когда уходил от нее, я садился в машину, вздыхал, и ощущал, как хорошо себя чувствую. И вот это ощущение, что ты в правильном месте и это место, этот человек делают тебе хорошо — наверное, и есть любовь.
На пике этого всего я показывал ее красивейшей женщиной. Причем сейчас она мне намного больше нравится, чем Рая молодая. Если бы мы с ней встретились в этой жизни, и она была молодой, скорее всего она мне не приглянулась бы. Я показывал ее так, как я вижу ее, в моих глазах это было красиво, а она взамен была готова сделать для меня все. Ей было плевать, задумал ли я сделать что-то хитрожопое для кино, она говорила: «Фима, делай что хочешь, или скажи мне, что делать». А потом: «Фим, я правильно все сделала? Я послушная?»
В одной из сцен, которая не вошла в фильм, я хотел поставить ее в поле, чтобы на нее подул ветер, а когда он дует, она падает. Я сказал ей: «Раиса Борисовна, смотрите сюда, а когда на вас подует ветер — упадите». Вокруг высокая сухая трава. У нас long shot. Я, главный оператор, осветитель и мои друзья стоим далеко от нее. И мы ей: «Начинаем!» Раиса Борисовна так страшно падает, что кажется, не встанет больше никогда. За кадром голоса: «Фим, ты что делаешь, ты ее убьешь». Я: «Ребят, успокойтесь, все хорошо, она в порядке». Иду к ней, поднимаю ее, а она: «Ну как я упала?» Никто не понимал, что мы там делаем, а мы просто кайфовали.
Зато в фильм вошла другая сцена, где вы кайфовали.
Я представлял себе скандальные заголовки: «Молодой режиссер из Израиля обкурил ветерана войны!» Но Рая сама меня попросила, это был ее первый раз. Однажды я пришел к ней, а она спросила: «Фима, ты употребляешь марихуану?» У нее что-то болело, ей дочь-врач посоветовала. Не то что я предложил: «Раиса Борисовна, давайте курнем и покажем им всем, что значит быть ветераном войны». Она просто открытый ко многим вещам человек. Удивительно, что в своем возрасте, со всеми вещами, которые Рая в себе уже не может изменить, она достаточно гибкая.
Мой внутренний бунтарь очень горд, что удалось получить бюджет и показать по израильскому национальному телевидению полнометражный фильм, снятый на русском языке.
Портрет Раисы Борисовны сложился. Теперь давай вернемся в то время, которое стало переломным для тебя. Когда ты переехал в Израиль?
Мне было 10 лет. Это было очень травматичное время. Сначала, в 1995 году, из Казани уехала моя старшая сестра. Случилось это под предлогом проблем с законом. Якобы ее в чем-то пытались обвинить, и она решила, что лучше не рисковать. Но когда я говорил с ней об этом в последние годы, узнал, что она просто уехала от мамы. Не могла ее больше терпеть, та душила ее.
Позже родители сказали, что не могут жить без дочери, и моя мама буквально заставила папу уехать, а потом они вместе разными трюками уговорили меня. И так мы оказались в Тель-Авиве. Мама ни разу не была в Израиле до этого. Папа был одним из первых программистов в Советском союзе, а в Израиле он убирал подъезды. Родители едва сводили концы с концами. В 10 лет ко мне постучалась жестокая реальность. Меня вдруг кинули и ничего мне не объяснили. Пообещали одно, а получил я другое. Поэтому я очень злился на родителей, стыдился их.
Конечно, есть какая-то травма. Знаешь, когда барашки ходят стаей… я хотел чувствовать себя частью группы, где тебя принимают или, во всяком случае, понимают. Я чувствовал, что отделен от коренных израильтян. Эта страна была мне чужой. Мне еще в детстве дали понять, где мое место и кто я такой для них. В школе годами твердили не разговаривать на русском языке — и учителя, и одноклассники.
Люди из России были мне намного ближе и интереснее, мной двигало желание делать кино о русскоговорящих. Мне казалось это миссией. Все фильмы, которые я делал, сняты либо за границей, либо непонятно, что в Израиле. Можно сказать, что «Война Раи Синициной» — мой самый израильский фильм. И мой внутренний бунтарь очень горд, что удалось получить бюджет и показать по израильскому национальному телевидению полнометражный фильм, снятый на русском языке.
Кому нужен док? — По итогам конференции «Флаэртианы»
К этому и веду. Ты снимаешь фильм на русском языке в стране, граждане которой стали одними из главных жертв войны, которая большой отпечаток оставила на России. И все это о твоих корнях. Может быть, твои сны — генетическая память, великое коллективное бессознательное?
В Израиле полтора миллиона русскоговорящих, но они живут как будто в параллельной реальности. А уж особенно эти ветераны. Где-то там субкультура какая-то, но эта субкультура искренне верит, что Израиль не был бы возможен, если бы они не пожертвовали своими жизнями, если бы не воевали. В Израиле им не отдают такой большой чести. В израильских книжках истории говорят про это, но там все очень ориентировано на Запад. Русские — это просто странные чуваки, которые надевают медали 9 мая. Мне было важно показать, что есть евреи, которые здесь живут, пожалуйста, знайте, что они думают вот так и чувствуют вот так.
При этом, пока я снимал «Войну Раи Синициной», смотрел фильмы про Вторую мировую, которые делают в России, навещал российские памятники, видел, как реконструировали музей в Волоколамске. Там дети могут прийти и интерактивно выбрать себе форму солдата и оружие. Это просто не укладывается в моей голове. Как можно использовать войну в таком виде? Меня все время это подначивало. Я хотел разбить иллюзии. И поэтому я считаю, что этот фильм не только для Израиля, он очень для России. Израиль вообще, как и весь мир, конечно, но он в частности — это результат Второй мировой, результат Холокоста…
Израильтяне очень любят войну. Очень.
И каково тебе сейчас, в стране, где бушует вооруженный конфликт?
Ой, это ужас. Я вообще пацифист и не знаю, как пошел в армию. Меня, видимо, в правильном возрасте взяли, в 19 лет, когда я ничего не понимал. У нас армия обязательная. Девушки служат два года, парни — три. Я ненавидел каждую свою секунду там. Для меня это была не просто трата времени, я был не на своем месте. Просто я тогда не понимал, как оттуда уйти.
В Израиле сильно внедренное чувство патриотизма. Чувство единства. Ты должен что-то стране. Те же диалоги о победе. Израильтяне очень любят войну. Очень. Они говорят, что страдают, что война — это кошмар. Но каждый раз, когда начинается война, это шанс соединиться вместе, помочь солдатам, приготовить паек, дети пишут им письма. Эта система неосознанно кайфует и одновременно страдает от абьюза. Причем понятно, что конфликт очень запутанный. Нет там правых или виноватых. Люди воюют со своими страхами. И пока эти страхи существуют, пока люди боятся друг друга, это будет подпитываться и дальше существовать.
Мне очень тяжело от того, что происходило в последнее время в Израиле. Проходишь этот год с «короной», думаешь, может быть что-то изменится у нас, может быть мы соединимся. Нифига. Закончилась «корона» — началась война. Ну а что.
После завершения фильма о Рае тебе снились сны, которые привели к его созданию?
Нет. Я даже скучаю по ним. Когда закрываю глаза, могу увидеть эти образы. Могу зарисовать, как это выглядит. Но с тех пор, как я начал монтировать этот фильм, они перестали мне сниться.
Читайте также
-
Абсолютно живая картина — Наум Клейман о «Стачке»
-
Субъективный универсум — «Мистическiй Кино-Петербургъ» на «Ленфильме»
-
Алексей Родионов: «Надо работать с неявленным и невидимым»
-
Самурай в Петербурге — Роза Орынбасарова о «Жертве для императора»
-
Джульетта и жизнь — «Можно я не буду умирать?» Елены Ласкари
-
«Если подумаешь об увиденном, то тут же забудешь» — Разговор с Геннадием Карюком