Видео

Нелли Петрова о жизни и съемках в блокадном городе

О страшных годах блокады, вечно темном Ленинграде и фронтовых кинооператорах рассказала Нелли Петрова, работавшая на «Ленфильме» во время войны. Видео было подготовлено для проекта «Свидетели, участники и потомки», реализуемого с с использованием гранта Президента Российской Федерации, предоставленного Фондом президентских грантов.

Вот это подлинник, вот это… вот столько было операторов, представляете! И половина из них погибла. Вы, наверное, знаете оператора Колю Долгова. Это мультицех, сумели всего шесть человек собрать в мультицех, чтобы начать вот эти тексты передавать, шапки… Вот это вот справка, не знаю, не вижу, почитайте, я заодно поинтересуюсь.

На справке: «Дана Петровой Нинель Петровне в том, что она действительно состоит в команде МПВО Объединенной киностудии и находится на казарменном положении».

Кино и блокада. Список жертв Кино и блокада. Список жертв

А вот мультицех снимали, во-первых, карт очень много, карты прохода нашей армии, и все это менялось, флажки переставлялись, это фотографировалось, в общем, фиксировалось. Во-вторых, все титры, очень много занимало времени, теперь это смешно, а было тогда совсем не смешно. Дело в том, что не было шрифтов и не было художника, который умел бы писать хорошо, красиво. Но пришли к тому, что лучше сделать, так называемые, кассы и нарезать вот эти шрифты, каждый свое гнездышко. И, значит, вот оттуда набиралось стекло, стекло на миллиметровке лежит, чтобы сохранять, и вот их этой кассы этот текст… А кроме того, тексты: кто-то что-то сказал, допустим, с кем-то вели беседу или, наоборот, что-то стоящее, пленку-то берегли…

А пленка блокадная почти вся без звука.

Звук вторично можно же было записывать или диктор говорил. У нас свои дикторы были очень хорошие.

Но мы собирались даже… Один раз у нас был такой немножечко… Нас решили вдохновить, настроение поднять — и вызвали двух артистов: Германа Орлова, и у него был второй приятель, но он скончался раньше. И они приехали к нам, они худые, у нас тоже непорядок в этом отношении, и они постарались пропеть свои куплеты. И они, значит, бели свои куплеты, один только маленький куплетик я запомнила:

«Не любил я в детстве кашу,
Огорчал свою мамашу»

Ну откуда кашу было взять? Вот не любил, а огорчал… Вот чем могли. Боролись сохранить, потому что постоянно известия, кто-то не вернулся со съемки, это было очень горестно, но вот теперь, я не знаю, будете ли вы снимать или нет, но я могу вам рассказать два эпизода.

[…] Тяжелый эпизод. Значит, была такая история, те, кто хотели или могли, ну нам выдавали такие карточки с талончиками на хлеб (125 грамм, допустим), приходил, тебе вырезали этот талончик и давали кусочек хлеба. Но однажды, как раз в мое дежурство, я была в медико-санитарной команде, дружиной называлась, и однажды, как сейчас помню, начался обстрел, а немцы очень аккуратны в этом отношении люди, если они нацелились в семь часов вечера стрелять, они каждый день — можно часы проверять было, они всегда в это время стреляли. Начался обстрел, было часов шесть вечера, была осень, как сейчас помню, и мы все наготове, кто пожарное звено, кто санитарное, все разбегаются по студии, а ведь был только один корпус — угловой. И вдруг бежит, вы ее не знаете, такая Машенька и говорит: «Ой, у нас убили Люсю!» А Люся была поваром, […] молоденькая, хорошенькая, пухлая девочка. Случилось таким образом: шла военная машина, человек восемь там военных сидело, и надо же случиться так, что один снаряд попал в эту машину, а это как раз у входа на студию. Мы, конечно, выскочили дружинниками, увидели, боже мой, что все эти военные, все причем, только в разные места ранения, очень тяжелые, и мне достался человек, который получил ранение в горло и ногу — одновременно, и он не может не ступить, и тут у него хлещет кровь. Я говорю: «Терпите, терпите! Сейчас мы уже придем в санчасть и обработаем вас». А он уже не говорить, ничего, захлебывается. А я ведь девчонка была, вот так вот повис на шее, руку положил и еле помогает мне, чтобы передвигаться, кое-как я его дотащила волоком и сдала, я вам говорила, моя мама там работала, ее демобилизовали по ранению, и она должна была в тыл уехать, а как же она поедет, когда у нее дочка голодает в этом городе. И из госпиталя она ушла, и соседка предложила ей работу в этом медицинском отделе, вот эти восемь человек, которые пострадали там, мы их все должны были в эту санчасть перетащить. И второй человек, который мне попался, с ранением в живот, очень тяжело, в итоге он: «Пить хочу! Пить…» И я уже нацелилась, думаю, налью я ему водички — просит ведь. Мама как закричит, увидела меня и кричит: «Ни в коем случае, ему нельзя ни глотка пить!»

Немцы очень аккуратны в этом отношении люди, если они нацелились в семь часов вечера стрелять, они каждый день — можно часы проверять было, они всегда в это время стреляли.

Вот это все врезалось в памяти, и вот, когда мы всех их перенесли, то один оказался без ноги, а он оказался без ноги, потому что шел — там же мельница Ленина была — и сейчас, наверное, то, что напротив студии, вот это здание за забором… там же мукомолка была, правда, очень некачественное, дуранда, вам незнакомо такое слово? И из дуранды черной и страшной получался мокрый хлеб, да еще и 125 грамм, там и не увидишь ничего. Но в итоге в санчасти лежит человек, которому выше колена оторвало ногу, и он все время ерзает, а мама ему говорит: «Не ерзайте, лежите спокойно». Потому что эта культя, которая образовалась, она ее обрабатывала, оттуда кровь хлещет, мама ее обрабатывает, а он все время крутится, и когда пришла машина за ранеными, мы поняли, почему он так ерзал, но из всех восьми был один человек, который работал на этой мельнице, и он оттуда взял плохую-неплохую муку, из которой можно было лепешку сделать, и они иногда, вероятно, я так полагаю, что не один он, лепили лепешки, чтобы позже вынести и съесть, но если узнавали об этом — под расстрел. Это закон был, ни в коем случае нельзя было. Мама ему культю обрабатывает, рядом оторванная нога лежит, а он вовсю шевелится, а он боялся, что обнаружат у него эту лепешку — и будет наказание. И вот приехала машина, забирать раненых, восемь человек, а Люсю, которая погибла, поместили до завтрашнего дня в старенький автобус (хороших машин там и не было), затем, чтобы крысы не съели. И дежурный стоял, всю ночь простоял с тем, чтобы крысы не съели эту Люсю. Люсю похоронили, военных увезли, и продолжалась работа, мы тушили бесконечно «зажигалки», знаете, даже «зажигалки»… вот я сейчас немного не пойму, я тогда молоденькая была, мне в голову не пришло разобраться, вот такие ящики, вот такого примерно размера, а в этих ящиках не по одной, а очень много вот этих огневых «зажигалок», и они сбрасывали с самолета, летели и сбрасывали там, где считали нужным, в том числе и на нашу студию. И они во время полета, видно, воспламенялись, и они огнем таким смотрелись, мы видели уже в каком месте падают огневые снаряды. Значит, бежали туда, чтобы гасить, вообще, на нашей студии был чердак, сейчас я не знаю, есть ли чердаки, а раньше чердаки были, там что-то хранилось, а когда началась война, туда притащили много песка, чтобы тушить «зажигалки» вот этим песком, мы подбирали лопатой и на огонь — гасили — ну и бочки с водой. Вот таким образом нам приходилось бороться — это первый случай.

Число это было третье июля, это был выходной день, уже был 1944 год, начало, продолжались обстрелы, бомбежка само собой, рушились и горели дома. Вот, например, угол Фонтанки и Невского, он же сгорел дотла, этот дом. А после его выстроили — не напротив, который дворец, а с другой стороны — выстроили такой современный со скульптурами, поместили их наверх, на здания, а я все думала, на Невском и вот эта скульптура — ну никак не вязалось! Неважно, другого не было. Значит, на Невском третьего июля люди вышли на улицу, в магазин им нужно, может, что-то попадется купить, и из тех же вещей — носить же что-то надо. И в этот момент начался обстрел, кошмарный причем, одна за другой — бум, бум, бум — убежать не успевали, потому что включалось радио, по которому сообщали: «Начинается обстрел!» Сперва стучит — тук-тук — а затем: «Все должны покинуть улицы и прятаться в бомбоубежище». Но бомбоубежище не везде было. Очень оказалось много убитых и раненных. На студию поступает сигнал: «Обстрел. Много раненых. Вызывайте группу. Одну группу. Вторую группу». Потому что очень много раненных… А эти уже наготове сидят в производственном отделе и ждут сообщения, сразу собираются, берут аппаратуру, вот такой порядок у нас был, и я вам уже рассказывала, наверное, что аппараты были на ручном управлении, говорила вам, да? Вы представляете: это треногу нужно установить, после этого аппарат привинтить, скорее-скорее это надо делать, помимо всего еще и снимать. А вот такой, я вам тоже, наверное, говорила, Климов — оператор, Аркадий Александрович. Ему досталась эта часть Невского, он замечательный оператор, он снимал, когда кончилась война, он снимал фильмы в Эрмитаже, это сказка, это с таким вкусом человек был, так правильно расставлял свет и никогда не пользовался лишней аппаратурой. И он мне сказал, что моментально должно быть все. А я еще начинающей была, мне тогда 18 лет еще не было, значит, и ему нехорошо, Аркадию, он не может — такое количество убитых, что ему дурно. И он установил кадр, крутит ручку, а сам голову отвернул, он не смотрел даже на то, что он снимал, у него не хватало сил на это, и он это заснял. Когда мы пошли в просмотровый зал и смотрели этот материал, мы говорим: «Что за мастер?!» Вот это мастер, понимаете, не глядя, чутьем своим ощутил точки, где он должен снимать, и он заснял именно то, что после люди, которые смотрели этот материал, в обморок падали. А что происходило? Очень много убитых, причем были такие убитые, у которых, например, голова оторвана — лежит туловище, отдельно где-то голова. Заснять у него получилось, в кадр попал мужчина, который искал, вероятно, свою жену, потому что он ходил и смотрел среди убитых, он смотрел и подошел к одной голове женской, вот я не могу только, он, видно, уже рехнулся, наверное, он подошел и так вот тихо-тихо ногой повернул, чтоб посмотреть — жена это или нет. Он рехнулся, наверное… Мужчина ищет свою жену и ногой вот так повернул. Так вот, когда этот материал смотрели те, кто не снимал ничего, а просто зритель, вы знаете, некоторым нехорошо было от большого количества снятого, трагического материала, как собирали эти остатки, как кто-то в выходной день, а развешивали газеты на стенках домов: газеты выдавались для чтения, получить-то люди не могли, а развешивали, приклеивали прямо к дому, так вот кто-то стоял и смотрел и читал новости — так вот они все забрызганы мозгами, прямо на этих газетах. Не каждый выдержит. До тошноты. Я вот сейчас улыбнулась, но хочу вам сказать, то ли это молодость моя была, то ли я сама не очень соображала ужас того, что происходит. Завалено все, собирают, пришла дружинница и лопатами в машину остатки, которые можно было, но уже не живых людей, кидали в кузов. Так некоторым просто худо было, они не могли смотреть, даже были… я вот свидетелем в двух местах была, вот здесь вот тошнота у человека появляется, тошнит так, что он вообще ничего не может. Но все-таки Аркадию удалось самое такое, вот где-то этот материал был и долго на нашей студии хранился. У нас во дворе было помещение, каменный домик для архива, а после все исчезло, куда исчезло — непонятно.

И дежурный стоял, всю ночь простоял с тем, чтобы крысы не съели эту Люсю.

Когда они получали материал, материал проходил через ОТК, были замечания, а после укладывались на полки, когда это будет востребовано — неизвестно, и было ли это востребовано, потому что это к какому-то материалу. И ведь не всё показывали, самые страшные эпизоды не показывали.

[…] Мы все время рассчитывали на то, что, когда они откроют второй фронт, то будет легче, люди перестанут умирать и от голода, и от обстрелов, и от бомбежек. Ведь каждый день, вы представляете — утром, вечером, ночью — летят, жуткий звук такой. Ведь всех заставляли закрыть и заклеить окна (крестами и т. д.), вы это наверняка знаете, стекла все, чтобы, когда падает от обстрела, оно не ранило тех, кто в доме, а чтобы она на наклейках этих повисла, и весь дом, те, кто остались, не уехали, весь дом был заклеен бумагами, вот такой ширины, крестом таким. Вск это мы заклеивали. И ни в коем случае нельзя, чтобы у нас в доме горел свет, потому что немцы бомбят, и они увидят — у нас темный-черный город стоял. Потому что мы все слушались очень, мы знали, что это надо обязательно, и мы в ткмном городе жили.

Вот так вот мы жили. Вот я вам говорила, за водой на Неву, это кошмар, значит, кто остался жив еще и у кого есть детская тележка, шли и просили — мне за водой нужно, разрешите на вашей тележке (или у кого ведерка). Ну и человек давал это, и ты брал за веревку, на нем стояло ведро или бетон какой-нибудь, и ехал туда к Неве за водой, к проруби. Там приходил, открывал крышку, ложился на живот, причем зима лютая была, холодная, очень холодная, ты ложился на этот лед животом вниз, […] брал черпак — суп вот мы наливаем — черпачок и животом туда вниз в прорубь, вытаскивал, в ведерко это выливал, опять туда и опять сюда, и опять… Но дело в том, что много не соберешь: пока вытаскиваешь, ты все уже расплещешь. И ты без конца стараешься побольше набрать, а сил везти нет, но сколько набрал, столько набрал — четверть ведра или бетона — и все, и пошел, тащишь ты эту веревку с санками, но водички достал, вот такое количество, но все-таки ты достал, можно согреть.

На студии должны выделить пятнадцать человек на фронт, не хватает солдатиков, а наши солдатики, ну что ты возьмешь, они все выросли, воспитались уже кое-как, какой из него солдатик, ясно, что это пушечное мясо. Но развертка была такая, нужно выделить. Война-то кончится когда-нибудь, да, кончится, когда-то кончится, но все равно мы победим. Вот это состояние, что мы победим, оно присутствовало почти — никто не боялся, между прочим, и не плакал по покойникам. Вот идешь по лестнице, на кого-то наткнулся, а лестницы — темные (не освещаются же). […] И вдруг спотыкаешься, а после соображаешь, что это подоконник. […] Так вот, когда дворник работала, дошли слухи, что она собирала покойников, она туда в прачечную складывала, а ведь умер кто как, кто вот так, кто на улице, кто дома, в какой позе — это неважно было, важно было убрать — и вот она студень варила из них, попу вырезала и варила студень, и наш дом весь знал, что ее расстреляли, потому что статья подходила, представляете: варить и еще на Кузнечный рынок ходила, студень продавала. Вот такие люди были. А вообще, в основном были патриоты безумные, верили во все хорошее, обязательно победим, у нас даже лозунг был такой: «Враг будет разбит, победа будет за нами».

В Ленинграде что ни день, то новость: этот дом сгорел, этот дом разрушен.

Вот таких эпизодов очень много, в Ленинграде что ни день, то новость: этот дом сгорел, этот дом разрушен… Например, пошла я посмотреть разрушенный дом, что-то мне в этом районе нужно было, […] и я иду — дом разрушен — стоят там несколько человек и чего-то пальцем показывают. Оказывается, дом этот разрушен бомбой, и стоит женщина в халатике домашнем, а вот дом как отрезан, там кусок остался для ног. Дом рухнул, а она осталась и стоит, как солдатик, не шевелится. Ей кричат: «Не шевелись, за тобой приедут!» Она никак не реагирует, стоит, пока за ней не приехали. Приехали, сняли ее с высоты. Понимаете, люди некоторые даже умом тронулись. Ну страшно, особенно ночью, как заводится сирена, у-у-у-у-у, как начнет выть, боже мой, опять обстрел, люди хватают своих детей, в бомбоубежище бегут — нужно сказать, что я никогда не бегала в бомбоубежище, потому что я всегда в какой-то дружине работала, то ли в медицинской, то ли в пожарной, так что приходилось бежать туда, где штаб, получать задание: куда бежать, что делать, посмотреть и прибежать, сказать. Короче говоря, такая вот была обстановка, ну мы и без этого знали. Ужас. Вот я сейчас вам рассказываю, у меня у самой голова кружиться начинает. Не дай бог никому. Это страшное дело. Я сейчас, когда слушаю всевозможных политологов, этих спорящих, «60 секунд», я говорю: «Все, что угодно — только не война». […] Так вот я вам говорила, что армянская семья узнала меня через столько лет и кричит: «Нелля! Это ты? Мы тебя первое время искали, а после перестали искать, потому что решили, что ты погибла». Они эвакуировались, а я осталась в городе. Вот начался 1942 год, мы пошли на Охтинское кладбище, собирать травку, которая вылезает: лебеда, крапивка иногда попадалась, это так здорово, это так удачно, это очень хорошая еда, но от этой еды еще больше голодным становишься, потому что ты с водичкой сваришь и съешь, ну и все, а есть как хотел, так и остался. Короче говоря, короче говоря, все, что угодно — лишь бы не война.

Блокада: Ленинградская объединенная киностудия Блокада: Ленинградская объединенная киностудия

У нас, в нашем доме, а это хороший дом, дом 22/24, вот, если будете проезжать, знайте, в каком доме я жила. Но после нас выгнали из этого дома, потому что понадобилась эта квартира человеку, который жил с семьей, потому что этот человек, который работал в НКВД, тогда это так называлось, и работал он в Большом доме (это угол Литейного и Невы), этот начальник там работал и в чем-то он, видно, провинился или просто его наказывали за что-то, у него было две дочери, одна в 10 классе, уже должна была бы кончить, так война помешала, а его сочли врагом народа — тогда это модно было — и его арестовали, и его семью, жену, маленькую дочь. А вот эту десятиклассницу оставили, после и не знали, куда его выселили, говорят, что его, скорее всего, расстреляли, потому что если это 58 статья, была такая статья, то считайте, что уже расстрелянный человек. Если вы приходили, чтобы принести передачку своему родственнику, а в окошечке открывается дверца: «А по какой статье?» «58…» «А! — закрывается, — нет такого». Ну, значит, расстрелян. Так вот эта семья пошла под расстрел, а вот эта девочка Ася, помню, что звали ее Асей, она осталась живой, а квартира была очень хорошей, и кому-то из начальства, побывавшей в этой квартире, им очень понравилась эта квартира, так нас с мамой вытурили оттуда, Асю, эту девочку, как сейчас помню, на Гороховую улицу, и представляете, мы недолго с ней имели связь, потому что у меня страшно болела мама, я думала, она не выживет, умрет… Дали нам комнату, когда-то это было большая комната, но муж и жена с двумя детьми разошлись, поссорились, и после мы поменяли на большую комнату, муж немножко ее привел в порядок, не немножко, а ремонт сделал, все. После дети у меня — два сына — и мама у меня очень болела, она не выдержала, она умерла, такая труженица была, ужасно…

Маленькие, пускай, но они для меня дороги, потому что подарочки на мои какие-то праздники, и я поэтому храню их, поняли? Теперь я вам хочу сказать, помалкивайте, не очень распространяйтесь, потому что действительно, я должна была не все говорить, может быть, я зря это сделала, все может быть, но ничего плохого в этом не вижу, все, что было, я сумела сказать… Я хотела, чтобы было доходчиво. Так получилось? Или я ужасно вела себя?..


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: