Добрый костер Корнея Чуковского
К юбилею Корнея Чуковского мультипликаторы Людмила Сибирцева, Александра Кононова, Дарья Шишова и Екатерина Вдовина сделали серию мультфильмов по его стихам. Юрий Михайлин по такому случаю поговорил с филологом и исследователем культуры памяти Николаем Эппле о том, почему труды Корнея Ивановича стоит внимательно перечитать именно сейчас.
Николай Эппле, филолог
Конечно, я знал сказки Корнея Ивановича с детства, но полюбил по-настоящему взрослым, когда стал их читать собственным детям. И каждый раз все острее чувствовал и удивлялся, какая это отличная поэзия. Она еще и новаторская для своего времени: Чуковский дал голос фольклорной стихии, которая раньше не присутствовала в детской литературе, открыл ключевые для русской детской литературы вещи. Его сказки — это поэзия первого ряда.
Чуковский еще и совершенно поразительный критик. У него есть прекрасная книга о Некрасове — сборник «Некрасов. Статьи и материалы» (Ленинград, 1926.). Это отличный лингвистический анализ метра, ритма, но еще эта книга очень здорово сделана драматургически. Например, там есть глава о двойственности Некрасова. С одной стороны, поэт с надрывом рассказывал обо всех горестях крепостного права в «Кому на Руси жить хорошо» и других произведениях, знакомых всем по школьной программе. У него есть стихи, обличающие богача, который приделывает к своей коляске сзади гвозди, чтобы крестьянские дети не запрыгивали на нее («…не ставь за каретой гвоздей, // Чтоб, вскочив, накололся ребенок»), — а потом выясняется, что в коляске у самого Некрасова были вставлены такие же гвозди. Чуковский показывает, что, поразительным образом, это не лицемерие, а нечто специфическое — он потому и сочувствует беднякам с таким надрывом, что сам в какой-то мере и является тем самым помещиком, которого обличает. И что другой поэт, не пропустив это через себя, не мог бы так написать. Читать это страшно интересно.
А потом, конечно же, дневники Чуковского, которые удивительны и по человеческому тону, и по какой-то особой мудрости. Нигде нет ощущения чуждости его взгляда и языка. Он абсолютно свой. Его чувства, эмоции, реакции воспринимаются без перевода, дистанции — они очень близки и понятны. Он был человеком радости и совсем не умел жить в горе, прятался от него, замолкал, закрывался, уходил в работу, зато оптимизм был для него органичен даже в самых тяжелых обстоятельствах.
Чуковский, прожив все самые ужасные годы, нигде всерьез не вписался ни во что позорное, при том, что тогда ломали людей, находившихся под куда меньшей угрозой.
Кроме того, Чуковский был человеком, в высшей степени одаренным талантом дружбы. Моя основная специальность — К. С. Льюис, умевший дружить и ценивший этот дар, и я обращаю внимание на такие вещи. Альманах «Чукоккала», помимо прочих его достоинств — это масштабнейший документ дружбы, свидетельствующий о том, в какой степени Чуковский был энергетическим центром кипевшей вокруг него жизни. Дружбы Чуковского с Репиным, Блоком, Маяковским, Пастернаком, Маршаком, Ахматовой, Жаботинским, Горьким, Солженицыным и многими многими — не меньший факт культуры, чем его произведения, потому что эти дружбы были питательными для всех сторон, помогали творить и жить. Чуковский был очень заботливым другом, хлопотавшим за знакомых и незнакомых, попавших в беду или просто нуждавшихся в помощи.
Потом, когда я стал интересоваться диссидентским движением, я поразился тому, что Чуковский, прожив все самые ужасные годы, нигде всерьез не вписался ни во что позорное, при том, что тогда ломали людей, находившихся под куда меньшей угрозой. Один единственный раз в 1929 году, после многомесячной жестокой травли, он опубликовал отречение от своих творческих принципов, и всю жизнь себя за это корил. И он воспитал дочь Лидию Корнеевну, которая была ближайшей подругой и собеседницей Ахматовой, хранила в своей памяти «Реквием», написала «Записки об Ахматовой» и «Софью Петровну» — одно из двух важнейших произведений о репрессиях (вместе с «Реквиемом»), написанных во время репрессий. Внучка Елена Цезаревна была ближайшим и основным помощником Солженицына. И все они совершенно не кривились под этим ядовитым ветром, не изменили себе в этой жуткой атмосфере.
Чуковский был незаконнорожденным, он не знал своего отца. В автобиографической повести «Серебряный герб» о своем одесском детстве он рассказывает об этой травме. И он очень системно старался «додать» своим детям то общение с отцом, которого сам был лишен. Он всю жизнь дружил с детьми, находил с ними общий язык легче, чем со взрослыми. Есть много историй о том, как к нему, уже старику, патриарху, приходят знакомиться какие-то взрослые с ребенком, и он от них убегает играть с этим ребенком в паровозик.
Можно сказать, его главная педагогическая заслуга состоит не только в воспитании своими сказками нескольких поколений детей, но и в том, как он сам воспитал совершенно поразительных детей. Своих. Он просто любил их и жил с ними общей жизнью, говорил с ними на одном языке. И они вырастали не его клонами, носителями каких-то целенаправленно внедряемых им добродетелей, а очень цельными людьми, совершенно при этом разными и часто даже с трудом друг друга принимавшими.
Мне кажется, в нормальном случае гражданская позиция вырастает просто из гармоничной личности.
Лидия Корнеевна написала исполненную искренней любви и благодарности книгу про отца, «Памяти детства». Из биографии и дневников известно, что когда Лидия Корнеевна выросла, и он увидел, что это за характер, ему с ней было сложно. Даже по сравнению с ним она выделялась железной волей и принципами. Он и радовался, что она такая, и очень страдал от этого, уговаривал где-то пойти на компромисс. А Елена Цезаревна сначала с увлечением бросилась в комсомол. В тогдашнем комсомоле, наверное, можно было видеть что-то, во всяком случае, не людоедское. Потом, немного хлебнув студенческой и комсомольской жизни, она поняла, что к чему.
Этот эпизод с комсомолом свидетельствует, что педагогика «по-Чуковски» не предполагала специальное воспитание гражданской позиции. Мне кажется, в нормальном случае гражданская позиция вырастает просто из гармоничной личности. Не нужно никак специально говорить человеку, что в нравственно сложной ситуации ты должен вести себя так-то. Человек решает это из своей здоровой цельности, когда оказывается в сложной ситуации.
В семье был культ Герцена, с его моральным абсолютизмом и навыком отстраивания от государства, и это передавалось из поколения в поколение. Чуковских называют «светскими святыми», потому что у Лидии Корнеевны и Елены Цезаревны было всегда очень обострено сознание абсолютности моральных категорий, того, что некоторые вещи делать просто нельзя. Обычно так принципиально люди себя ведут в рамках религиозной картины мира. А у них эта императивность морали всегда проговаривалась и демонстрировалась в действии без укорененности в какую-либо конфессию. Они были людьми не верующими, но при этом вели себя как мученики.
В середине 1920-х, когда Лидия Корнеевна еще училась в институте, она оказалась замешана в деятельности подпольного политического кружка, в котором состояла ее подруга. В итоге ее за это сослали, и когда хлопотами, в частности, Маяковского ее выпускали, ей нужно было дать подписку, что она больше не будет заниматься политической деятельностью. К тому моменту она сама поняла, и говорит это открытым текстом, что политика и гражданский активизм ее не интересуют. Но она понимала, что «им ничего давать нельзя, никаких подписок и расписок… потому что они — негодяи, нелюдь, нечисть, насильники… и у них в сейфе не должен храниться мой что бы то ни было обещающий почерк». При том, что за неподписание этой бумаги ей грозила ссылка, а, может, и тюрьма, она ее не подписала. Исключительно из моральных соображений. Такой она была во всем.
Я могу рекомендовать совершенно замечательную книгу Ирины Лукьяновой «Корней Чуковский» из серии ЖЗЛ (первое издание 2008 года). Это очень добротное, бережное исследование с описанием всех пертурбаций жизни Чуковского и его семьи. Для хорошей биографии важно, чтобы автор оставил как можно больше места своему герою. Эта книга такова, это огромный труд. Чуковский очень много писал на протяжении всей жизни, и чтобы написать адекватную биографию, нужно все это прочесть и использовать. В каких-то случаях к одному абзацу книги можно составить список из десятка источников. Авторские ремарки минимальны. Когда Лукьянова комментирует, например, скандально известное письмо Сталину, в котором Чуковский требует борьбы с беспризорностью, и это сегодня воспринимают как призыв к репрессиям против детей, она соблюдает удивительный баланс между трезво взвешенной позицией исследователя и любовью к своему герою.
«Это и был самый главный подкуп — нам давали работать, и за это мы были готовы закрывать глаза на все»
И, конечно, эта книга — лишнее подтверждение того, что в советской системе не было ничего живого, с чем бы она не пыталась бороться. Например, в 1928-29 годах в СССР была развернута самая настоящая кампания против волшебной сказки, антропоморфизма, отрывающих советского ребенка от действительности и полных пережитков прошлого (Чуковский впоследствии посвятит «борьбе за сказку» отдельную главу в «От двух до пяти»). Мы об этом знаем из разных источников, но когда это касается такого живого, предельно насыщенного жизнью человека, как Чуковский, это видно особенно ярко.
Ирина Лукьянова подчеркивает очень важную для меня мысль. В повести «Прочерк» Лидия Корнеевна рассказывает, как в разговоре с детской писательницей Тамарой Габбе, ее подругой и коллегой по маршаковскому детскому отделу Госиздата, они обсуждали, как же так вышло, что накануне 1937-го они словно бы ни о чем не подозревали и были готовы поверить всем этим рассказам про вредителей, шпионов и убийц Кирова. Габбе объясняет это «самым большим подкупом»:
«Свыше десяти лет нам хоть и со стеснениями, с ограничениями, а все-таки позволяли трудиться осмысленно, делать так и то, что мы полагали необходимым […] Это и был самый главный подкуп — нам давали работать, и за это мы были готовы закрывать глаза на все».
Возможность делать свое дело жизненно важна для трудолюбивых людей. Трудолюбивые люди, искренне увлеченные своим делом — очень нечастая вещь. Чуковские, причем все — очень трудолюбивы. Все, что от них исходит — качественное, потому что это всегда результат большого усилия и дисциплины. И оказывается, что таким людям достаточно просто дать работать.
Настоящие вещи делаются не в расчете на то, что они повлияют на мир.
Результатом этого «подкупа» стало то, что они соглашались быть интегрированными в это общество, не считали его чужим или тем злом, которому нужно сопротивляться. Они принимали происходящее, несмотря на очевидно присутствовавшие в нем вещи, которые должны были заставить задуматься. Они искренне, с энтузиазмом занимались созданием советской детской литературы и готовы были принять предлагаемую картину происходящего, потому что им давали возможность делать то, что они считали важным.
И еще одна важная для меня в связи с Чуковским вещь. Сегодня в разговорах часто слышишь: «Мы столько лет занимались просвещением, чем-то гуманистическим, и вот итоги — страна, которую мы просвещали и гуманизировали, срывается в адскую агрессию, общество сходит с ума, хочет крови. Имеет ли смысл вообще что-то делать?» Ответ на этот вопрос изобрел не Чуковский, но он его в очередной раз хорошо проговорил: настоящие вещи делаются не в расчете на то, что они повлияют на мир. Они делаются, потому что у тебя есть внутренняя потребность это делать и ты не можешь иначе.
В дневниках Чуковского есть пронзительный эпизод. В 1943-м он едет на свою дачу в Переделкине, где долго не был. Там царит разгром, в доме перед отправкой на фронт стояла военная часть. Он находит свою библиотеку разоренной и видит, что где-то неподалеку местные дети развели костер и жгут в том числе его книги. Для него это ужас, полный крах символически. Но проходит какое-то время, и он опять с энтузиазмом погружается в ту же самую деятельность, пишет «Бибигона», снова и снова дорабатывает «От двух до пяти» и полагает начало традиционным кострам в Переделкине, на которых он с детьми читает сказки. Переделкинские костры Чуковского существуют до сих пор — это живая и символически важная традиция. Тот ужасный костер был переосмыслен и заслонен другим, добрым костром.
Читайте также
-
Его идеи — К переизданию «Видимого человека» Белы Балажа
-
Лица, маски — К новому изданию «Фотогении» Луи Деллюка
-
«Мамзель, я — Жорж!» — Историк кино Борис Лихачев и его пьеса «Гапон»
-
Сто лет «Аэлите» — О первой советской кинофантастике
-
Итальянский Дикий Запад — Квентин Тарантино о Серджо Корбуччи
-
Опять окно — Об одной экранной метафоре