Заживо нерожденные. Герои нашего времена на экране и за ним
Вот проходной российский сериал, все почти как всегда — тусклая вискоза с люрексом (женское счастье, был бы милый рядом), но нельзя не споткнуться о название: «Влюбленные женщины». Какая восхитительная наглость. И пусть это скорее нечаянная омонимия, нежели робкий, извиняющийся оммаж Лоуренсу и Кену Расселу, — но для сердца нужно верить, и оно мгновенно сочиняет, что производители женщин, по крайней мере, держат эти имена в голове, а значит — может быть, когда-нибудь, ну, при каких-то иных обстоятельствах… при другой, может быть, цене на нефть — они смогут наконец рассказать про вибрации сорокалетних нимф в поисках чувства не шершавым языком трэша. Скучный common sense, конечно же, говорит: нефть ни при чем, просто мыловаренный комбинат не может и не должен производить роспись по шелку. Но все же отчего бы не предположить — лирически, мечтательно — тоску дежурных драмоделов — нет, не по мировой культуре, но по чему-то, не вызывающему отвращения хотя бы у самих себя? Ведь где-то есть иные области, а жизнь, так или иначе, одна.
Эта тоска есть и у господина зрителя.
Популярность хороших американских и британских сериалов (Olive Kitteridge и т. п.) у российского зрителя свидетельствует о том, что существует запрос на большую драму, которую сериал все более уверенно отбирает у полнометражного фильма. Отечественные сериалы стоят в другой позе: они тоже берут большие темы, но явно с ними не справляются, выдавая раз за разом тоскливое мало-, а то и многобюджетное — типа «Родины» — мыло (исключений немного — фильмы Урсуляка, Досталя, Худякова). Замах на ах, а исполнение на увы. Не помогают ни звезды первого ряда, ни изобретательный антураж. Как мучительно было смотреть, например, на прекрасную Ирину Розанову в роли Фурцевой — для нее просто не написали роль, и она была вынуждена придурочно похохатывать и повторять одни и те же фразы, забивая экранное время. Так же грустно смотреть на Маковецкого в роли директора «Елисеевского», на Хабенского в «Методе», на Пересильд, обесцветившую Гурченко до заурядной певички, на Судзиловскую, превратившую Орлову в вульгарную пролеткультовку. Не хотим (прогиб под гипотетического зрителя-дегенерата) или не можем (конвейер, да на коленке) — вопрос отдельной дискуссии. Но сегодняшний сериал драму не вытаскивает. А большое кино сегодня драму не берет. Или ему не дают?
Государственный заказ и социальный заказ часто путают, но это, как Слава и КПСС, два разных человека. Первый служит в Госплане, второй — вахлак с интеллигентской кухни, кофе растворимый, собака щенится. Они не то чтобы друг другу враждебны, эти ребята, — просто первый искреннее, не по службе, любит «Танки идут ромбом» (это героично) и «Белого Бима, Черное Ухо» (гуманно). Второй тоже не какая-то хитросделанная деррида, но любит, к примеру, Достоевского, Уайлдера и Фолкнера. Вместе им не сойтись, и это не проблема вкуса. Просто один ответственно, кабинетно думает о стране, а второй — о себе и своих дружках. Первый — государственник, а второй — интеллектуальный эгоист. Смотрят в разные окна.
Как озвучил Мединский в 2012 году двенадцать тематических направлений, могущих мечтать о господдержке, так оно и идет — военно-историческое, наше славное прошлое, экранизации классики и универсалия «современности», под которую вроде бы много чего можно подверстать, кроме, конечно, деструктивного, очернительства там, негатива, разного психического. Рамки не то чтобы узкие, да и «Кубанских казаков» никто особо не заказывает. Но показательно, что министр культуры при формулировании тематики ссылался на данные «Левада-центра»: такое, мол, кино хочет наш требовательный зритель, культурное и позитивное, с семейными ценностями.
То есть госзаказ и соцзапрос, говорят нам, слились в симфонии.
Кадр из фильма «Левиафан», реж. Андрей Звягинцев, 2014
Мы бы поверили, но так случилось, что страна-подросток наконец-то пошла в университеты. В девяностые стреляли, кололись, нюхали и любились, в нулевые истово буржуазились, хипстерились и лизали хамон, в десятые годы бросились читать книжки: случился образовательный бум, заколосились курсы и лектории, как-то незаметно расцвела благотворительность, вдруг стало модно быть умным и чувствующим, а не лощеным хмырем с эмбиэями — такая досада! В двадцать пять человек начинает что-то понимать о себе, и о стране, и об истории, и о современности, он, страшно сказать, рефлексирует, он смотрит на рано постаревших родителей и спрашивает: «А что все это было?». Ему, и им, и нам жизненно важно осмыслить девяностые как крупнейшую послевоенную национальную травму, и восьмидесятые, и сороковые, ему надо определиться в реальности, значительную часть которой составляет большая, непрекращающаяся драма русской жизни.
Вместо нее государство ставит на патриотизм в щеголеватых гимнастерках (крахмалят их, что ли, перед каждой сценой?). К гламурному патриотизму, так обильно поддерживаемому Минкультом, одна претензия: вне принадлежности к исторической правде или неправде, он нерационален как средство воспитания лояльного гражданина. У нас редко получается красиво, но очень часто выходит красивенько, нарядненько — а это совсем другой расклад, это такая скамеечка с цветочками, которая просит гвоздя и бранного слова.
Это ход вещей, который вызывает естественное противодействие, переходящее в отвращение. Рационально — большое совместное потрясение, в котором каждый узнает себя. Рационален Достоевский — и пыльный интеллигент, апостол его. Отчего бы государевым людям не достать его из-под стола? Он расскажет много любопытного.
Кадр из фильма «Бумажный солдат», реж. Алексей Герман-мл., 2008
Большое российское кино прежде всего не пускает в себя трагедию девяностых, драму маленького человека — обывателя, раздавленного реформами. Нет убедительного высказывания о крушении Союза, чеченских войнах, унижении мыслящего класса, трагедии советского крестьянства и армии, — обо всем том, что называется последствиями девяностых. До сих пор нет даже хорошего фильма о космонавтике (нашего главного, после победы, национального тренда) — не считать же таковым «Бумажного солдата», где Герман-младший купает пьяненьких первопроходцев в метафорической и неметафорической грязи; или гладенький, глянцевитый байопик «Гагарин. Первый в космосе». Ничего жесткого не сказано и о современности. (Такого высказывания ожидали, к примеру, от «Левиафана», но дождались разве что тухлой публицистичности — Звягинцев проманифестировал, что маленький человек и его насекомая среда ему, большому европейскому художнику, мучительно неинтересны, ему брезгливо даже разбираться, как там у них в почве все устроено.) Этот «плач по двум нерожденным поэмам» — по как минимум двум десяткам неснятых, непридуманных фильмов, упущенных возможностей диалога с обществом — может быть бесконечно долгим.
Говорят — нет мастеров, достойных темы. Это неправда. Мастером, даже гением, быть недостаточно, надобна еще и хорошо организованная «любовь пространства». Эйзенштейн так и не снял «Американскую трагедию» по Драйзеру — его сценарий в Голливуде посчитали слишком депрессивным. Терри Гиллиам, как и Орсон Уэллс, финансово обломались на «Дон Кихоте», Висконти не сделал «В поисках утраченного времени» — опять-таки из-за дороговизны. Но вот Серджо Леоне, как известно, собрал сто миллионов на «900 дней. Блокада Ленинграда», договорился с Морриконе, приготовился к съемке — и умер от сердечного приступа. Возможно, для большого киноэпоса о времени и о себе нам не надо ждать Серджо Леоне — можно поискать среди своих мастодонтов. Они ведь тоже могут не успеть.