Презумпция вины
СЕАНС – 47/48
Честертон проницательно заметил: «Конечно, я говорю не о мастерстве — оно выше всякой критики, — а о „Фаусте“ в целом, точнее — о первой его части, ибо у второй, как у графинь, знакомых мистеру Манталини, контуров нет. Новая история Фауста, Мефистофеля и Маргариты кажется мне бесконечно менее возвышенной и прекрасной, чем старая история о Фаусте, Мефистофеле и Елене».
Гретхен не было ни в народной книге о Фаусте, ни в кукольной народной комедии. И надо сказать, что если бы Гете ограничился первой частью, то получилась бы великая книга столетья, а не оправдание злодейств во имя великой цели. Оперные либреттисты, как бы их ни ругали за пошлость и непонимание классики, обладают безошибочным чутьем, раз аккуратно вырезали из всего «Фауста» именно первую часть. Она — самая важная. Все остальное — так, барочные виньетки.
Вглядимся в ситуацию с Гретхен пристальнее — и обнаружим, что здесь Гете своему грешнику подстелил соломку особенно тщательно. Строго говоря, Фауст не так уж и виноват в случившемся. Виновата Гретхен.
Пошалил сверхчеловек на пути к великой цели, сорвал цветок удовольствия и помчался дальше
Не будем вдаваться в подробности того, что значит родить ребенка вне брака в феодальном или полуфеодальном обществе; в то, какой это ад для матери и для ее отпрыска. Она убила прижитого от Фауста ребенка, за что и была осуждена на смерть. Гретхен — преступница. Фауст всего лишь толкнул ее к преступлению — простил за него — и попытался спасти. И спас бы, если б Гретхен не оттолкнула его руку. В этот момент за сценой гремит ангельский хор: «Спасена!», ибо она оказалась готова понести кару за свое преступление. А раз спасена она, то и Фауст спасен. Такая вот казуистика.
В случае с Гретхен Фаусту, право, есть чем оправдаться. Вот будь он судьей, который вынес приговор за детоубийство своей любовнице, — другое дело. Но такого поворота сюжета у Гете нет. А между тем есть слух о том, после какого скверного случая Гете понял, чем можно дополнить народную книгу о человеке, заключившем договор с дьяволом.
Гете был первым министром в Веймаре. Он подписывал прошения о помиловании. В герцогстве была схвачена девка, убившая прижитого неизвестно от кого ребенка. Ее осудили на смерть. Она написала прошение о помиловании. Гете его не подписал. Первый вопрос: почему после этого случая он включил Гретхен в великий сюжет? Неспроста же он выкрутил это фуэте? И второй вопрос: почему эта несчастная написала прошение? На что она рассчитывала? С какой стати ей, блуднице и детоубийце, считать, будто первый министр герцогства и первый писатель Германии ее помилует?. .
Фауст губит Гретхен между делом. Пошалил сверхчеловек на пути к великой цели, сорвал цветок удовольствия и помчался дальше — каналы рыть. Это вам не уничтоженные во второй части Филемон и Бавкида. Там — железная поступь прогресса. Фауст строит новую землю, а они расселись со своим «хуторком в степи» на пути всемирного обновления. Срыть, затопить и забыть! Списать в издержки! С Гретхен — иное дело. Думал повеселиться, а эвон что вышло. Раздавил, уничтожил. И она же, раздавленная, просит за него Бога.
* * *
Лучшее, что написано о «Фаусте» Гете, — коротенькое a propos в заметке Честертона «Хорошие сюжеты, испорченные великими писателями»: «Фауст у Гете не опьянен и не зачарован прекраснейшей, уже нездешней дамой. Когда он стал молодым, он стал и подлым, и мигом завел пошлейший роман, который я не назову связью, ибо (как обычно в таких случаях) связана только женщина. Здесь, в этой смеси соблазна и спасения, проявилось худшее качество немцев, какая-то бессердечная сентиментальность. Мужчина губит женщину, поэтому женщина спасает мужчину — вот и вся мораль, das ewige Weibliche. Тот, кто получил удовольствие, еще и очистится, ибо жертва отстрадала за него. Значит, все равно, жесток ты или добр. Мне больше нравится кукольный сюжет, где Фауста тащат в ад черные чертики. Он как-то веселее». И честнее — добавим мы, потому что если Фауст за все свои художества и преступления получает вечное блаженство, так как преступления его освящены великой целью поиска истины и собственного предназначения, то в чем цимес трагедии? в чем ее смысл? в чем отвага Фауста?
В этом вопросе сходятся противоположности: скептик и вольнодумец Генрих Гейне почувствовал ту же мировоззренческую фальшь в гетевском «Фаусте», что и убежденный католик Честертон. Он тоже попытался исправить «хороший сюжет, испорченный великим писателем». Если человек бросает вызов небесам, миропорядку, морали, если он связывается с дьяволом, то как он может рассчитывать на милость миропорядка? Он должен оплатить все счета, он должен погибнуть, чумазые чертята должны утащить его душу в ад. Иначе в чем его титанизм?
Собственно, и поссорился Гейне с Гете, едва познакомившись, из-за Фауста. Приехал к патриарху немецкой литературы молодой остроумный поэт, восходящая звезда немецкой словесности. Уселись друг против друга старик и юноша. Заболтались. Страшно друг другу понравились. Наконец, старик спрашивает юношу: «А над чем вы сейчас работаете?» Юноша нагло, а может быть, простодушно отвечает: «Я пишу своего „Фауста“». И как отрезало. Старик мрачнеет. Нет, не только потому, что Фауст в немецкой литературе может быть только один — гетевский. А еще и потому, что чует сердце патриарха, какие па-де-де и паде-труа оттанцует на самом задушевном его произведении этот молодой циник.
Черный пудель превращается в очаровательного остроумца, жулика, пройдоху, обаятельного парня.
А он и оттанцевал. И написал либретто балета «Фауст». То есть, строго говоря, вернулся к исходному пункту; к тому, что было источником вдохновения для патриарха. К народной кукольной комедии. Слов минимум, движений максимум, финал без прощения, без искупления. Рискнул? Получи и распишись в получении. И надо сказать, что уже в первой сцене — явлении Мефистофеля — Гейне перетанцовывает Гете.
Гете просчитался. Главным героем его трагедии оказался не скучный резонер Фауст, а лихой Мефистофель. Ибо ослепшего Мефистофеля жалко, а Фауста, возносящегося в Вечно-женственное, — нисколько. Ибо все помнят шуточки и афоризмы Мефистофеля, а что там бормочет Фауст, не помнит никто.
Первый же афоризм Мефистофеля врезался в память культуры: «Я — часть силы той, что без конца творит добро, всему желая зла». Сравните с первым афоризмом Фауста: «В начале было Дело…» У Мефистофеля — великолепный, отточенный, как клинок для боя, не бесспорный, но интересный философский парадокс. У Фауста — скучная моральная пропись. Без труда не выловишь и рыбку из пруда. Душа, знаете ли, обязана трудиться. Мефистофель кидает мяч Фаусту: «Суха теория, мой друг, но древо жизни вечно зеленеет», а тот никак его не отбивает. А мог бы: «То древо смерти…» или «То древо ада…» Мог бы найтись. Не находится. Проигрывает Мефистофелю по всем статьям.
У Гете черный пудель превращается в очаровательного остроумца, жулика, пройдоху, обаятельного парня. Не было для веймарского министра ничего страшнее, опаснее и соблазнительнее. А как оттанцовывает эту ситуацию Гейне? Лихо. Фауст видит черного пуделя. Черный пудель превращается в изящного подонка. (Невозможно себе представить, чтобы кто-нибудь поставил балет на это либретто.) Фауст кивает: неплохо, хороший фокус. Но если ты и в самом деле дух зла, то покажись мне в облике самом страшном, чтобы я понял: ты не мелкий бесенок для выполнения деликатных поручений, а настоящий злодей. Мефистофель принимается пугать Фауста, оборачиваясь львом, гигантской жабой, верблюжьей головой, ящером, драконом. Фауст морщится: что это такое? Страшилка для подростков: огнем еще пыхни для пущего ужаса. И тогда черт выпархивает на сцену в облике умной красавицы, Мефистофеллы. О! — в восторге пляшет Фауст. Он попал.
Здесь надо учесть вот что: этот великолепный поворот сюжета возник, как ни странно, в силу необходимости. Гейне писал либретто балета — пусть и для чтения, но балета — а в балете того времени мужских дуэтов существовать не могло. Так что вместо очередной образины перед нами возникает прелестный женский образ — настоящий соблазн для мужчины и богоборца Гейне, который за все свои кощунства и шутки получит паралич, невыносимые боли, семилетнюю «матрасную могилу» и «глаза Христа, улыбку Мефистофеля». И еще дуру-жену — продавщицу из обувного магазина с любимым говорящим попугаем — странную, зловещую авантюристку, которая мухой вьется вокруг умирающего поэта и не смущается даже когда он ее так и называет: «Муха! Mouche!»
Для Гете, талантливого карьериста, аккуратно подстилающего соломку под каждое из своих художеств, баба — не соблазн. Так, удовольствие. Карьерист умрет, окруженный плачущими чадами и домочадцами, в возрасте почти мафусаиловом и еще успеет под занавес (для истории! для культуры!) воскликнуть: «Света! Больше света!» Гейне прощался иначе. Пришли к нему люди духовного звания: дескать, грешил — покайся. Он искривил рот в нехорошей усмешке и вытолкнул плевком: «Бог меня простит, это его профессия».
Так ведь не простит — это и будет Его прощением.
Читайте также
-
Амит Дутта в «Гараже» — «Послание к человеку» в Москве
-
Трепещущая пустота — Заметки о стробоскопическом кино
-
Между блогингом и буллингом — Саша Кармаева о фильме «Хуже всех»
-
Школа: «Теснота» Кантемира Балагова — Области тесноты
-
Зачем смотреть на ножку — «Анора» Шона Бейкера
-
Отборные дети, усталые взрослые — «Каникулы» Анны Кузнецовой