«Мы все оказались в эпицентре землетрясения»
(…) В 90–91-м году мы с Илюшей Пигановым и Таней Друбич решили создать такое место для своих. Ну, место, клуб, что ли, куда могли бы ходить мы сами и какие-то люди не то чтобы одной с нами группы крови (такого идеализма не было), но по меньшей мере нам не враждебные. Это была серьезная проблема того времени. В советские годы это решалось само собой: тут мы, а там вы. В 90-е все смешалось, и это смешение было агрессивное: без спроса и без уточнения согласия. Не то чтобы бизнес, конечно. Выбрали мы для этого дела какой-то Дворец культуры, и там было помещение, где прежде проходили разные торжественные мероприятия. Называлось оно «актовый зал». Мы сделали там черный пол, стены покрасили белой краской. Купили барную стойку, пластиковые столики. А в центре я придумал круглый стол, и на этом столе все танцевали. Музыку принесли сами, сами покупали напитки и продавали их с наценкой, чтобы платить охраннику. Охранник был условный, он работал когда-то в милиции, инвалид. Уже через неделю в этом месте можно было встретить посольских работников, журналистов, художников, фотографов, просто довольно большое коли чество нормальных людей.
— Вы сделали хорошую рекламу?
— Какая реклама… Просто другого такого места в Москве не было. Бывало, что одни и те же люди приходили каждый день, разговаривали. Танцевали. Обсуждали дела. У нас был фэйс-контроль, на интуитивном уровне. Потому что все дело было в том, чтобы приходить туда, где можно не бояться перестрелок, и чтобы противно не было. Без малиновых пиджаков, цепей в три обхвата и жирных загривков. Я чтото такое чувствовал. Какую-то тревогу. По тем временам убить человека стоило примерно блок сигарет «Мальборо», и инициатива без крыши была абсолютно наказуема. Нас в покое не оставят, говорил я. Таня безмятежно хлопотала по благоустройству нашего маленького пристанища для своих; она считала, что поскольку она ангел, и денег у нее нет, то никому не придет в голову нас обижать. Однажды (она как раз была в отъезде), в зал вошли четыре субъекта, внешность которых не оставляла ни малейших поводов для иллюзий. Молодые, крепкие такие, в тех самых пиджаках. В какой-то момент я услышал: «Эй! Кто тут главный?» Я подошел. «Скажи своим, чтобы налили». Я спросил: «А вы за то, что выпили, заплатили?» — «А ты что, хочешь, чтобы мы заплатили?» Я сказал: «Я не хочу, чтобы вы заплатили. Я хочу, чтобы вы выпили и ушли». Им поставили бутылку водки, они продолжали пить. Потом я услышал крики и удары. Оказывается, Мазаев сказал одному из них: «Ты бандит, и твое место — в тюрьме. А я артист, и делаю, что хочу». Тогда они стали его… нет, не бить — просто убивать. Люди, сидевшие за другими столиками, сбились в такую жалкую кучку в углу. Я раньше не мог себе представить, что люди могут внезапно стать такими маленькими. Я схватил одного из этих бандитов за ноги. И он мне сказал: «Если вызовешь милицию, убьем всех сразу. Если шевельнешься, тебе — пиздец». Я говорю: «Уходите, мне не нужны ваши извинения». Они говорят: «Какие извинения! Скажи спасибо, что живой». Через некоторое время мне позвонил человек, какой-то над ними главный. Он извинился. Я принял извинения с условием, что больше не услышу его голоса. Он сказал, что хочет защищать нас. Я рассмеялся. Он сказал, что хочет вложить деньги. Я вежливо отклонил это предложение. Он объяснил мне, что либо с ними, либо придут другие. Вот тут я не мог с ним не согласиться. Так бесславно завершилась моя попытка соединить искусство с бизнесом.
— Вам удавалось больше не пересекаться с такими людьми?
— Я снимал в это время «Прорву» с такими же людьми, только они не убивали… Убедился, что спасает только отсутствие страха. А если они чувствуют, что ты их боишься, то тебе конец. Они сегодня будут тебя так, завтра — так. Если же их не бояться, ты им неинтересен. С ними очень многие заигрывали. Искали знакомства, дружбы, расположения. И женщины — первыми, потому что видели в них силу. А никакой силы не было на самом деле, была игра в силу, игра на грани пародии. Я это знал, потому что вырос во дворе, где хулиганы в одночасье становились бандитами. И они все были трусы, актеришки. Единственное, что в них было страшного — внутренний беспредел. Один раз убил человека, другой раз, и дальше он — хозяин жизни. Потому что пути назад нет. Черта перейдена. Это такое последнее изгойство, которое порождает чувство превосходства над другими: вам чего-то нельзя, а мне уже все можно.
— И эти люди были пионерами российского свободного рынка…
— Эти люди устлали путь к рынку своими трупами… Нет, они были еще не настоящие. Все в них было фальшиво — начиная от цепей, которыми они были увешаны… И даже деньги их были не настоящими, потому что они превращались в прах при любом колебании в той сейсмически опасной зоне, каковой в 90-е была вся наша страна. Глупые куклы, которые поверили в свое всевластие и погибли в большинстве своем. Девяностые кончились, когда пришли настоящие деньги, а с ними настоящие бандиты, на бандитов нисколько не похожие. Началась другая история — более циничная, более жесткая.
— Что для вас было главным событием 90-х?
— Наверное, многие скажут, что путч 1991 года. Но не для меня. Я живу на Кутузовском проспекте, и поэтому танки увидел ранним утром. Включил телевизор и увидел балет «Лебединое озеро». Включил радио, там через слово звучала странная аббревиатура: ГКЧП. У меня в тот день была съемка. Когда вечером вернулся, вокруг Белого дома уже стояли толпы. Женщина, которая ждала меня, сказала: «Ты не можешь туда не пойти. Если не пойдешь, тебе всю жизнь будет стыдно». Я взял машину, ее, поехал туда и простоял там до шести утра. Потом сказал «до свидания», уехал на съемку и больше туда не возвращался. Никаких иллюзий не было тогда, никаких разочарований не было потом. Я знал, что это игра, дешевый спектакль. О мальчиках, которые бросались на броневики, я ничего не говорю. Я такой же был мальчик когда-то…
— Теперь вы думаете, что не надо было стоять там до шести утра?
— Надо было. Пойти туда значило быть дураком, но не пойти — чем-то похуже гораздо. Я там был сам по себе, чтобы, как сказала все та же женщина, потом не было стыдно. — Почему же стыдно, если это был дешевый спектакль? — Слушайте, я прожил здесь долгую жизнь, в этой стране… Один из главных уроков, который мне преподала советская власть, — поступать в соответствии с тем законом, который существует внутри тебя. На каждый ее чих не наздравствуешься. Я должен был выйти на площадь потому, что у меня к ней были свои счеты. А не потому, что защищал ее сторонников или противников. Я знал, что могу победить ее только внутри себя. И другие тоже. Сама по себе в глобальном масштабе она пока непобедима.
— Вы и теперь так считаете?
— Мне всегда было очевидно, что дело не в этой бредовой, преступной системе, дело в людях, лишенных чувства собственного достоинства, уважения к себе. Страх перед свободой сильнее, чем страх перед репрессиями и бедностью. Нежелание и неумение распоряжаться собственной судьбой по своему усмотрению, делать выбор, совершать поступки. Поколение моих родителей прожило жизнь в аду и страхе, так же как и мое поколение, и поколение тех, кто пришел за нами. И вдруг страх исчез, но вот ад остался. Потому что он был внутри людей, и никакими реформами его нельзя было отменить.
— Какой след, по вашему мнению, оставят 90-е годы в культуре?
— Какой след или что останется как их знак и символ? Это разные вещи. Потому что знаком и символом в нашей культуре останется, например, Зураб Церетели. Агрессивный, самодовольный, всепобеждающий кич.
— А если, шут с ними, не знак и не символ?
— В литературе — Сорокин, Пелевин, Вера Павлова. В музыке — Антон Батагов и Леонид Десятников. В фотографии — Серебряков и Пиганов. В кино — «Астенический синдром», «Чувствительный милиционер», «Три истории» Муратовой. «Дни затмения» Сокурова. «Зеркало для героя» Хотиненко. «Нога» Никиты Тягунова.
— А ведь принято думать, что для кино это десятилетие было потерянным.
— Не знаю, кем это принято. И по меньшей мере, для нашего кино не более, чем для мирового. Кто в 90-е в мировом кино был ключевой фигурой и остался таковой в нынешнее время? Ларс фон Триер. Феноменально талантливый циник. Он ровно так говорит о добре и зле, как могут говорить люди, которым эти понятия совершенно безразличны и по сути неведомы. Поэтому он говорит схемами. В его фильмах материя времени не запечатлена. Как, например, в фильмах Линча, которому не нужны схемы и формулы, потому что духом 90-х, сутью 90-х у него пропитан каждый кадр. Но, как ни странно, успех фон Триера в современном мире оказался долговечнее: его прямая речь понятна зрителям, которые не мыслят образами. Его мораль, его философия адаптированы к уровню современного миропонимания.
— Этот уровень вы, кажется, оцениваете невысоко…
— Понимаете, я бы, возможно, предъявил 90-м годам гораздо более суровый счет, если бы не видел, что пришло им на смену. Тогда мы все были в эпицентре землетрясения — такое немногим поколениям выпадает на долю. Баллы запредельные. В один день делались состояния, исчисляемые баснословными суммами, и в один же день они обращались в прах. По карьерной лестнице в считанные минуты взлетали на небоскребную высоту и так же стремительно скатывались оттуда на самое дно. Образ жизни, характеры людей, их внешний вид менялись как в калейдоскопе: сегодня безликий обыватель, завтра рисковый воротила, послезавтра хозяин жизни. И все то же самое в обратной последовательности. В сущности, время было хорошо тем, что у каждого был свой шанс и свой выбор: занять оборону, перейти в наступление, сдаться на милость, настаивать на своем, присоединиться к чужому… В чем еще не откажешь 90-м — в яркости красок, в предельной выразительности проявлений. Если уж тогда были аферисты, так это были аферисты, мажоры так мажоры, воры так воры, труженики так труженики. А теперь не отличишь ни бандита, ни чиновника, ни художника, ни директора торговой сети: все в костюмах, все при галстуках, все читают «Код да Винчи» и хрустят в кинотеатре попкорном. Все менеджеры. Вот это уже приобретение нового времени и это уровень современного миропонимания. Не только в нашей стране, не только в нашей.