Хрестоматия. Деформация технологией
Орудие не только продолжает руку человека, но и само продолжается в нем.
Говорят, что слепой локализует чувство осязания на конце своей палки.
К своей обуви я не испытываю особенной привязанности, но все же она продолжение меня, это часть меня.
Ведь уже тросточка меняла гимназиста и была ему запрещена. […]
Пулеметчик и контрабасист — продолжение своих инструментов.
Подземная железная дорога, подъемные краны и автомобили — протезы человечества.
Случилось так, что мне пришлось провести несколько лет среди шоферов.
Шоферы изменяются сообразно количеству сил в моторах, на которых они ездят.
Мотор свыше сорока лошадиных сил уже уничтожает старую мораль.
Быстрота отделяет шофера от человечества.
Включи мотор, дай газ — и ты ушел уже из пространства, а время как будто изменяется только указателем скорости.
Автомобиль может дать на шоссе свыше ста километров в час.
Но к чему такая быстрота?
Она нужна только бегущему или преследующему.
Мотор тянет человека к тому, что справедливо называется преступлением. […]
Вещи делают с человеком то, что он из них делает.
Скорость требует цели.
Вещи растут вокруг нас — их сейчас в десять или в сто раз больше, чем двести лет тому назад.
Человечество владеет ими, отдельный человек — нет.
Нужно личное овладение тайной машин, нужен новый романтизм, чтобы они не выбрасывали людей на поворотах из жизни.
Я сейчас растерян, потому что этот асфальт, натертый шинами автомобилей, эти световые рекламы и женщины, хорошо одетые, — все это изменяет меня. Я здесь не такой, какой был, и кажется, я здесь нехороший.
Виктор Шкловский
«Zoo, или Письма не о любви»
В 1948 году во Франции выходит статья Александра Астрюка «Кинокамера — вечное перо» […]. Астрюк пишет о том, что кино должно стать антииероглифическим. Причем имеются в виду не какие-то культурологические озарения, а совершенно конкретные технологические обстоятельства окружающей жизни. Стали доступны на бытовом уровне легкие портативные
8-миллиметровые кинокамеры. Любой человек мог снимать сам. Поэтому Астрюк и пишет, что отныне кинематографист больше не будет связан тяжелой павильонной техникой. Действительно, киноаппарат 30–50-х годов тяжел, он ездит по рельсам, его просто так не носят. Новую же кинокамеру можно использовать как вечное перо. Как способ создания не иероглифа, а букв. А буквами можно написать все что угодно. Можно написать «Поваренную книгу», можно «Критику чистого разума», можно донос на соседа — все равно что. Главное, что это буквы, которые складываются в слова. Астрюк, грубо говоря, предвосхищал видео. Чем страшен человек с видеокамерой? Тем, что он похож на безумного пулеметчика. Он бегает и снимает все, что попадется. […] По моему глубокому убеждению, история кино кончается в 63-м году; после этого начинаются, так сказать, «актуальные проблемы аудиовизуальных коммуникаций».
Сергей Добротворский
«Кино: История пространства»
Разве глаз, посредством инфракрасных очков «нового зрения» способный видеть в темноте;
разве рука, посредством радио способная руководить снарядами и самолетами в далеких сферах других небес;
разве мозг, посредством электронных счетных машин способный в несколько секунд осуществлять расчеты, на которые прежде уходили месяцы труда армии счетоводов;
разве сознание, которое в неустанной послевоенной борьбе все отчетливее выковывает конкретный образ подлинно демократического международного идеала;
разве все они не потребуют искусства совершенно новых и невиданных форм и измерений, далеко за пределами тех паллиативов, которыми на этом пути окажутся и традиционный театр, и традиционная скульптура, и традиционное… кино?
Сергей Эйзенштейн
«Навстречу кино будущего»
Только на своем локомотиве чувствовал он себя в безопасности — счастливый и неподвластный всему миру. Когда, стуча колесами, паровоз мчал его вдаль, Жак, держа руку на маховике, не отрывал глаз от бегущего навстречу полотна и зорко следил за сигналами; в такие минуты он больше ни о чем не думал и только полной грудью вдыхал чистый воздух, свистевший в ушах. Вот почему он так любил свою машину — точно любовницу, приносящую успокоение, от которой ждут только добра. […] Он избегал женщин. Он твердо знал, что никогда не женится, впереди его ждал только один удел — мчаться в одиночестве, все мчаться и мчаться без передышки. […] Все свободное от работы время — долгие, бесконечные часы — он, как монах, уединившийся в келье, проводил в своей маленькой комнатушке на улице Кардине, откуда виднелось депо Батиньоль, к которому был приписан его паровоз; усмиряя бунтующую плоть, он старался спать, спать без просыпу!..
Эмиль Золя
«Человек-зверь»
На днях мы снимали одну сцену, и я решил использовать для этого старую камеру. Мы взяли камеру «Дебри» 1910 года и сняли. Но при просмотре оказалось, что если рядом поместить кадры, снятые «Арифлексом», никто не обнаружит разницы. Так что в использовании старой камеры не было смысла. Мы наивно думали, что обнаружатся какие-то несовершенства. Ничуть не бывало. Изменения камеры оказались несущественными потому, что в ее основе лежит оптика, практически нет электроники, но много механики, конечно, оснащенной электроникой, но все же это механика, и сущность ее не меняется. Электроника — вот нечто совершенно иное — это биология. В ней много хорошего, но далеко не все… Можно сойти с ума от того, сколько энергии тратится на новые изобретения. Если бы я был в ООН, я бы сказал: этот магнитофон хорошо работает, зачем его менять, подождем, пока он сломается. Все эти машины вызывают у людей страшную тоску…
Жан-Люк Годар
«Кинематограф сопротивления»
Наш 016-й плавно вырулил на взлетную полосу, замер на месте и включил двигатели на полную мощность. Я почувствовал себя совершенно счастливым. Я отправлялся в мир, где повседневное, обыденное, наземное не в цене. […] На меня обрушится перегрузка, стиснет внутренности стальным кулаком, превратит кровь в тяжело струящийся золотой песок. С моим телом произойдет алхимическое превращение. […]
У меня нет сомнений в том, что перегрузки, вызванные высотным полетом, — одно из самых редких, маргинальных, диковинных ощущений эпохи, в которую мы живем. Нет периферии, более отдаленной от нашего обыденного опыта. Мне думается, что высшее проявление психической деятельности сегодня можно испытать лишь в момент перегрузки. Гроша ломаного не стоят любовь или ненависть, не готовые подняться на такую высоту.
Перегрузка — физическая ипостась всесокрушающей божественной воли; это опьянение, полярно противоположное обычному хмелю; интеллектуальная вершина, являющаяся антиподом разума. […] Тело наполняется светом грядущей одухотворенности, дух озаряется предчувствием телесности. А сознание непрестанно наблюдает за этими взаимопревращениями. Вот и мое сознание обрело легкость и ясность дюралюминия.
Юкио Мисима
«Солнце и сталь»
Нашему веку грозит утрата корней. И мы спросим: что же на самом деле происходит в наше время? Чем оно отличается? […]
В течение последних столетий идет переворот в основных представлениях; человек оказался пересаженным в другую действительность. Эта радикальная революция мировоззрения произошла в философии Нового времени. Из этого проистекает и совершенно новое положение человека в мире и по отношению к миру. Мир теперь представляется объектом, открытым для атак вычисляющей мысли, атак, перед которыми уже ничто не сможет устоять. Природа стала лишь гигантской бензоколонкой, источником энергии для современной техники и промышленности. Это, в принципе техническое, отношение человека к мировому целому впервые возникло в семнадцатом веке и притом только в Европе. Оно было долго незнакомо другим континентам. Оно было совершенно чуждо прошлым векам и судьбам народов.
Сила, скрытая в современной технике, определяет отношение человека к тому, что есть. Ее господство простирается по всей земле. Человек уже начинает свое продвижение с земли в мировое пространство. […] То, что нам сейчас известно как техника фильмов и телевидения, транспорта, особенно воздушного, средств информации, медицинская и пищевая промышленность, является, вероятно, лишь жалким началом. Грядущие перевороты трудно предвидеть. Между тем технический прогресс будет идти вперед все быстрее и быстрее, и его ничем нельзя остановить. Во всех сферах своего бытия человек будет окружен все более плотно силами техники. Эти силы, которые повсюду ежеминутно требуют к себе человека, привязывают его к себе, тянут его за собой, осаждают его и навязываются ему под видом тех или иных технических приспособлений, — эти силы давно уже переросли нашу волю и способность принимать решения, ибо не человек сотворил их. […]
С помощью технических средств готовится наступление на жизнь и сущность человека, с которым не сравнится даже взрыв водородной бомбы. Так как даже если водородная бомба и не взорвется и жизнь людей на земле сохранится, все равно зловещее изменение мира неизбежно надвигается вместе с атомным веком.
Страшно на самом деле не то, что мир становится полностью технизированным. Гораздо более жутким является то, что человек не подготовлен к этому изменению мира, что мы еще не способны осмысленно встретить то, что в сущности лишь начинается в этом веке атома.
[…] Было бы безрассудно вслепую нападать на мир техники. Было бы близоруко проклинать его как орудие дьявола. Мы зависим от технических приспособлений, они даже подвигают нас на новые успехи. Но внезапно, и не осознавая этого, мы оказываемся настолько крепко связанными ими, что попадаем к ним в рабство.
Но мы можем и другое. Мы можем пользоваться техническими средствами, оставаясь при этом свободными от них, так что мы сможем отказаться от них в любой момент. Мы можем использовать эти приспособления так, как их и нужно использовать, но при этом оставить их в покое как то, что на самом деле не имеет отношения к нашей сущности. Мы можем сказать «да» неизбежному использованию технических средств и одновременно сказать «нет», поскольку мы запретим им затребовать нас и таким образом извращать, сбивать с толку и опустошать нашу сущность. […] Мы впустим технические приспособления в нашу повседневную жизнь и в то же время оставим их снаружи, т. е. оставим их как вещи, которые не абсолютны, но зависят от чего-то высшего. Я бы назвал это отношение одновременно «да» и «нет» миру техники старым словом — «отрешенность от вещей». […]
Подкатывающая техническая революция атомного века сможет захватить, околдовать, ослепить и обмануть человека так, что однажды вычисляющее мышление останется единственным действительным и практикуемым способом мышления.
Тогда какая же великая опасность надвигается тогда на нас? Равнодушие к размышлению и полная бездумность, которая может идти рука об руку с величайшим хитроумием вычисляющего планирования и изобретательства. Тогда человек отречется и отбросит свою глубочайшую сущность, именно то, что он есть размышляющее существо. Итак, дело в том, чтобы спасти эту сущность человека. Итак, дело в том, чтобы поддерживать размышление.
Мартин Хайдеггер
«Отрешенность»
Прошло столетие со времени изобретения паровой машины, а мы только теперь начинаем чувствовать то глубокое потрясение, которое оно вызвало в нас. Революция, осуществленная им в промышленности, ничуть не менее всколыхнула и взаимные отношения людей. Возникают новые идеи. Расцветают новые чувства. Через тысячи лет, когда прошлое отодвинется далеко назад и мы сможем различить лишь основные его черты, наши войны и революции покажутся чем-то совсем незначительным, — если допустить, что о них еще будут вспоминать, — но о паровой машине со всеми сопутствующими ей изобретениями будут, быть может, говорить, как мы сегодня говорим о бронзе и тесаном камне: она послужит для определения эпохи.
Анри Бергсон
«Творческая эволюция»
Фламбо не удержался и […] спросил ее, почему очки — признак слабости, а лифт — признак силы. Если наука вправе помогать нам, почему ей не помочь и на сей раз?
— Что тут общего! — надменно ответила Полина. — Да, мсье Фламбо, машины и моторы — признак силы. Техника пожирает пространство и презирает время. Все люди — и мы, женщины, — овладевают ею. Это возвышенно, это прекрасно, это — истинная наука. А всякие подпорки и припарки — отличительный знак малодушных! Доктора подсовывают нам костыли, словно мы родились калеками или рабами. Я не рабыня, мсье Фламбо. Люди думают, что все это нужно, потому что их учат страху, а не смелости и силе.
Гилберт Кит Честертон
«Око Аполлона»
Английский двухцилиндровый мотоцикл фирмы «Индиан» был врыт в землю на полколеса и с ревущей силой вращал ремнем небольшую динамо-машину, которая стояла на двух коротких бревнах и сотрясалась от поспешности работы. В прицепной коляске сидел пожилой человек и курил цигарку; тут же находился высокий столб, и на нем горела электрическая лампа, освещая день, а кругом стояли подводы с распряженными лошадьми, евшими корм, и на телегах сидели крестьяне, с удовольствием наблюдавшие за действием быстроходной машины; некоторые из них, худые по виду, выражали открытую радость; они подходили к механизму и гладили его, как милое существо, улыбаясь притом с такой гордостью, точно они принимали участие в этом предприятии, хотя сами были нездешние.
Механик электростанции, сидевший в мотоциклетной коляске, не обращал внимания на окружающую его действительность: он вдумчиво и проникновенно воображал стихию огня, бушующую в цилиндрах машины, и слушал со страстным взором, как музыкант, мелодию газового вихря, вырывающегося в атмосферу.
Андрей Платонов
«Родина электричества»
Вот о чем подумай: когда тебе дарят часы, тебе дарят маленький ад в цвету, цепь, свитую из роз, камеру-одиночку, где заперт воздух. Тебе дарят не просто — часы, и расти большой, и пусть все у тебя будет хорошо, и надеемся, они тебе долго прослужат, хорошая марка, швейцарские и на рубинах; тебе дарят не просто миниатюрную камнедробилку, которую ты пристроишь на запястье и будешь выгуливать. Тебе дарят — сами того не зная, весь ужас в том, что они сами того не знают, — новую частицу тебя, хрупкую и ненадежную, частицу, которая принадлежит тебе, но твоим телом не является, а потому ее приходится закреплять на запястье с помощью ремешка, сжимающего его, словно отчаянно вцепившаяся ручонка. Тебе дарят необходимость ежедневно заводить эти самые часы, заводить для того, чтобы они оставались часами; дарят навязчивую и мучительную потребность проверять их точность, приглядываясь к циферблатам в витринах у ювелиров, прислушиваясь к объявлениям по радио, справляясь о времени по телефону. Дарят страх — а вдруг потеряю, а вдруг украдут, а вдруг слетят на пол и разобьются. Не тебе дарят часы, дарят тебя самого, ты — подарок часам на день рождения.
Хулио Кортасар
«Вступление к инструкции о том, как правильно заводить часы»
Маленький человек, с слабыми, неловкими движениями, требовал себе беспрестанно у денщика еще трубочку за это, как он говорил, и, рассыпая из нее огонь, выбегал вперед и из-под маленькой ручки смотрел на французов.
— Круши, ребята! — приговаривал он и сам подхватывал орудия за колеса и вывинчивал винты.
В дыму, оглушаемый беспрерывными выстрелами, заставлявшими его каждый раз вздрагивать, Тушин, не выпуская своей носогрелки, бегал от одного орудия к другому, то прицеливаясь, то считая заряды, то распоряжаясь переменой и перепряжкой убитых и раненых лошадей, и покрикивал своим слабым тоненьким, нерешительным голоском. Лицо его все более и более оживлялось. […]
Вследствие этого страшного гула, шума, потребности внимания и деятельности, Тушин не испытывал ни малейшего неприятного чувства страха, и мысль, что его могут убить или больно ранить, не приходила ему в голову. Напротив, ему становилось все веселее и веселее. […] Несмотря на то, что он все помнил, все соображал, все делал, что мог делать самый лучший офицер в его положении, он находился в состоянии, похожем на лихорадочный бред или на состояние пьяного человека.
Из-за оглушающих со всех сторон звуков своих орудий, из-за свиста и ударов снарядов неприятелей, из-за вида вспотевшей, раскрасневшейся, торопящейся около орудий прислуги, из-за вида крови людей и лошадей, из-за вида дымков неприятеля на той стороне (после которых всякий раз прилетало ядро и било в землю, в человека, в орудие или в лошадь), — из-за вида этих предметов у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту. […] Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра.
Лев Толстой
«Война и мир»
Главной угрозой свободе и субъективности сегодня стала не социальная, а техногенная диктатура. У нас и так слишком мало свободы. Мы подчиняемся множеству необходимостей. Я не могу не есть — я должен есть; я не могу не спать — я должен спать. А правительство должно обеспечивать свой народ пищей и ночлегом. Такого рода необходимость — это неволя. Неужели технологии тоже превратятся для нас в необходимость, ограничивающую и без того незначительное пространство свободы?
Я не предсказываю будущее, но могу констатировать: как наркоманы оказываются рабами героина, так человечество оказалось рабом технологий, которые в наши дни стали способом жизни. Более того, они стали для людей новой религией, Господом Богом, заняв место Иисуса, Мухаммеда, Будды. Новоявленный бог соблазняет, обещает нам чудеса и решение всех проблем. К сожалению, я не вижу выхода из этого сумасшествия и не верю, что в ближайшее время человечество сможет избавиться от этого наваждения.
На мой взгляд, современный фашизм — это не Гитлер, не тоталитарный строй. Фашизм сегодня — это технологическая агрессия, которая поглощает и истребляет мир. И сейчас это для меня самый главный, самый больной вопрос, ради решения которого стоит делать кино. Фильм, который я сейчас снимаю, — о цивилизационном насилии, насилии прогресса. Безусловно, при этом мне приходится признать некое противоречие, некий парадокс, с которыми я имею дело в моей профессии: современное кинопроизводство — это очень высокая форма технологий, и я вынужден ими пользоваться. Я также понимаю, что только с их помощью могу донести до зрителей свое послание. И я работаю, как слепой, пользующийся чужими руками. Я не прикасаюсь к камере, к монтажному столу — работаю с техникой, но далек от нее.
На самом же деле технологический по природе язык, который мы используем в кино, не в состоянии даже просто описать проблемы, существующие в мире. Да и сегодняшняя наша повседневная лексика не в силах объяснить то, что происходит в современной жизни, потому что она тоже технологична. Для меня это трагедия. […] Лишь один пример: в начале ХХ века в мире насчитывалось около тридцати тысяч языков и диалектов, к концу столетия их осталось около четырех тысяч. Древняя речевая культура многих народов поглощена современными технологиями. И, возможно, мы должны найти некий новый язык, который не был бы их придатком.
Из интервью с Годфри Реджо
Для «Догмы-95» кино — не иллюзия!
Сегодня технологическая буря бушует, и результатом ее является превознесение грима до небес. Используя новую технологию, любой и в любое время может смыть последние зерна правды в смертельные объятия сенсации. Иллюзии — это все, за чем может спрятаться кино.
«Догма-95» противодействует фильму иллюзии с помощью представления набора неоспоримых правил, под названием «Клятва целомудрия».
Из манифеста «Догма-95»
Если даже обстоятельства, в которых может очутиться репродукция, во всем прочем не затрагивают произведения искусства, они обесценивают его «Здесь» и «Сейчас». […] Этот процесс затрагивает в произведении искусства то, чего нельзя отнять у природы, затрагивает самое уязвимое в нем: его подлинность. Подлинность вещи есть совокупность всего ее бытия: от ее возникновения до создания соответствующей традиции, от ее материальной долговечности до ее функции исторического свидетельства. Поскольку последнее находит основание в первом, то в репродукции, где первое человеку недоступно, последнее, то есть историческое свидетельство произведения, оказывается под сомнением. На первый взгляд только это; в действительности же оказывается под сомнением сам авторитет вещи.
То, что в этом случае терпит ущерб, можно обобщить в понятии ауры и прибавить: то в произведении искусства, что хиреет в век его технического воспроизводства, и есть аура. Этот процесс симптоматичен, его значение и последствия выходят за пределы искусства. Техника репродукции вырывает репродуцированное из сферы традиции. Тиражируя репродукцию произведения искусства, она ставит на место его единичного бытия массовидность. Предоставляя репродукции возможность пойти навстречу воспринимающему в удобной для него ситуации, она актуализирует репродуцируемое.
Оба этих процесса приводят к насильственному потрясению традиционного — к потрясению традиции, которое является оборотной стороной современного кризиса и вместе с тем обновления человечества. Они находятся в теснейшей связи с массовыми движениями наших дней. Их могущественным агентом является кино. Его общественное значение даже в самой позитивной форме, и более всего именно в ней, немыслимо вне этой его деструктивной, его катартической функции: ликвидации ценности традиции в культурном наследии.
Вальтер Беньямин
«Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости»
То был город из красного кирпича, вернее, он был бы из красного кирпича, если бы не копоть и дым; но копоть и дым превратили его в город ненатурально красно-черного цвета — словно размалеванное лицо дикаря. Город машин и высоких фабричных труб, откуда, бесконечно виясь змеиными кольцами, неустанно поднимался дым. Был там и черный канал, и река, лиловая от вонючей краски, и прочные многооконные здания, где с утра до вечера все грохотало и тряслось и где поршень паровой машины без передышки двигался вверх и вниз, словно хобот слона, впавшего в тихое помешательство. По городу пролегало несколько больших улиц, очень похожих одна на другую, и много маленьких улочек, еще более похожих одна на другую, населенных столь же похожими друг на друга людьми, которые все выходили из дому и возвращались домой в одни и те же часы, так же стучали подошвами по тем же тротуарам, идя на ту же работу, и для которых каждый день был тем же, что вчерашний и завтрашний, и каждый год — подобием прошлого года и будущего. […]
Столько-то сотен рабочих рук на этой фабрике; столько-то сотен лошадиных сил. Известно с точностью до силы в один фунт, чего можно ожидать от машины; но вся армия счетчиков, выводящих цифры государственного долга, не скажет мне, какова сила добра или зла, любви или ненависти, патриотизма или недовольства, добродетели, выродившейся в порок, или порока, переродившегося в добродетель, на какую способна, в любую минуту, душа хотя бы одного из молчаливых слуг машины с непроницаемым лицом и мерными движениями. В машине нет тайн; в каждом, самом ничтожном из них, заключена глубочайшая тайна — на веки веков.
Чарльз Диккенс
«Тяжелые времена»
— Может быть, вы расскажете, с какого времени невзлюбили телефон?
— Я боюсь его с детства. Мой дядя называл его машиной-призраком. Голоса без тел. Он пугал меня до смерти. Да и позже у меня всегда оставалось неприятное чувство. Мне казалось, что телефон — это безличный инструмент. Захочется ему, и он проведет вашу личность по своим проводам. Не захочет — он просто высушит вас, и по проводам потечет холодный, бездушный, как сталь, медь, пластик, голос без тепла, без действительности. По телефону очень легко сказать не то, что хочешь: он изменяет значение ваших слов. Сначала вы сознаете, что у вас появился враг, но телефон очень удобная штука: он так и требует, чтобы вы позвонили кому-нибудь, кто вовсе не желает, чтобы ему звонили. И вот друзья все звонили, звонили, звонили. У меня, черт побери, не оставалось времени для себя. Если не телевизор, радио, магнитофон — тогда кино на углу или рекламные фильмы, проецируемые на низкие облака. Дождя уж нет. С неба падает мыльная пена. А если не реклама — тогда музыка, гремящая в каждом ресторане; музыка и реклама в автобусах, которыми я ездил на работу. Если не музыка — внутренняя радиосвязь и, наконец, мой злой гений — ручное радио. К чему удобства, искушающие испробовать их? А человек думает: вот я, время у меня в руках, а на руке радио. Почему бы не позвонить старине Джо, а? «Алло, алло!» Я люблю своих друзей, жену, человечество. Но когда жена каждую минуту спрашивает: «Где ты сейчас, дорогой?», а друг звонит, чтобы сказать: «Хочу рассказать чудесный анекдот. Один парень…» А потом звонит посторонний и выкрикивает: «Какую жевательную резинку вы жуете в данный момент?» Уф! […] Отчего бы мне одному не поднять революцию, чтобы освободить человека от некоторых «удобств»? Для кого это удобно?! — воскликнул я. — Удобно для друзей: «Эй, Эл, решил позвонить тебе отсюда, с Зеленых холмов. Здесь чудно! Хочу выпить стаканчик виски. Я думал, тебе это интересно, Эл!» Удобно для моей конторы, потому что даже если я уезжаю за город, с помощью радио в моей машине я все время связан с работой. Связан! Мягко сказано. Застигнут! Даже захвачен. Голоса ФМ (не знаю я, что это за ФМ) истерзали меня, загоняли, замучили. […] И знаете, что я сделал, доктор? Я купил кварту французского шоколадного мороженого и вылил его в радиоприемник машины.
Рей Брэдбери
«Убийца»
Штейнмец набрасывал формулу на манжете и наутро вырастала тысяча новых силовых станций и динамо заводили песнь о долларах и молчание трансформаторов говорило о долларах,
а рекламный отдел компании каждое воскресенье дудел в уши американской публики новые небылицы и Штейнмец стал салонным магом и волшебником,
который устраивал в своей лаборатории игрушечные грозы и заставлял игрушечные поезда ходить точно по расписанию и замораживал мясо в холодильнике и изобретал лампы для салонов и для больших маяков, и для прожекторов и для световых сигналов, которые указывают ночью путь самолетам к Чикаго, Нью-Йорку, Сан-Луису и Лос-Анджелесу,
и ему позволяли быть социалистом и верить что человеческое общество можно совершенствовать как усовершенствуется динамо и ему позволяли быть социалистом потому что все ученые такие чудаки и ему позволяли быть германофилом и письменно предлагать свои услуги Ленину потому что математики такие непрактичные, они создают формулы на основе которых можно построить силовые станции, заводы, метрополитены, свет, воздух, тепло, солнечные лучи, но не человеческие отношения, которые отражаются на доходах акционеров и жалованье директоров.
Джон Дос Пассос
«42-я параллель»
Во всех искусствах есть доля физического, которая далее не сможет быть рассматриваема и обрабатываема так, как до сих пор; она не сможет в дальнейшем избегнуть воздействия современной науки и современной практики. Ни материя, ни пространство, ни время вот уже двадцать лет не являются теми, каковы они были издавна. Нужно стать готовыми к тому, что столь великие новшества изменят всю технику искусства, тем самым оказывая влияние на самое творческую мысль, — и, быть может, окончательно приведут к тому, что волшебным образом изменится само понятие искусства.
Поль Валери
«Завоевание вечности»
Станки работали бесшумно, с бешеной быстротой, словно в едином порыве, на одном дыхании, и лишь изредка резко, отрывисто взвизгивали маховики, но, усмиренные смазкой, молкли, и звук, дробясь на мириады колебаний, наполнял воздух едва уловимым зловещим гулом.
Точно змеи, извивались с шипением и подрагивали черные приводы и трансмиссии, устремляясь ввысь, низвергаясь на сверкающие маховики, которые вертелись-крутились вдоль стен, исчезали под потолком, возвращались обратно и, похожие на пасмы черной шерсти, с бешеной скоростью бежали по обе стороны длинного прохода; за ними, точно скелеты огромных допотопных рыб, маячили очертания прядильных гребней. Они наклонялись вперед и вбок, хватали белыми зубьями шпули шерсти и отступали с добычей назад, а за ними тянулись сотни белых нитей.
Глаза работниц были прикованы к машинам; они, как автоматы, то приближались к гребню, то отпрядывали от него, молниеносно связывали порванные нити, и это чудовище настолько поглощало их внимание, что они ничего не видели и не слышали вокруг.
Владислав Реймонт
«Земля обетованная»
Хорошо бы вам выслушать мой рассказ о радиопередачах. Я уже давно был отравлен ядом новостей. Понимаете? Я испытывал непреодолимую тревогу, если постоянно, без конца не запасался свежими новостями. Все время меняется военная обстановка на фронтах, без конца женятся и расходятся кинозвезды и певцы… Летит ракета к Марсу, перестает подавать признаки жизни рыболовное судно, послав свой последний SOS… Арестовывают начальника пожарной команды, страдающего пироманией, в грузе бананов обнаруживают ядовитых змей, стреляется чиновник министерства торговли и промышленности, насилуют трехлетнюю девочку, а в это время добивается блистательных успехов или проваливается международная конференция… Учреждается общество по разведению стерильных крыс, на стройке супермаркета обнаруживают замурованного в бетон ребенка, зарегистрировано рекордное количество дезертирств из всех армий мира… В общем, мир напоминает кипящий котел. И стоит лишь на миг отвлечься, как окажется, что изменилась даже форма земного шара. Все это кончилось тем, что я стал выписывать семь газет, установил два телевизора и три радиоприемника, не выходил из дома без транзистора, даже спать ложился в наушниках. Ведь в одно и то же время разные станции передают разные новости, и поэтому всегда существует опасность пропустить какое-нибудь экстренное сообщение. […] Я большую часть суток проводил за чтением и слушаньем новостей. Негодуя на собственное безволие, я плакал, но ни на шаг не отходил от своих радиоприемников и телевизоров. Причем я прекрасно сознавал, что, сколько бы ни старался выудить из этих новостей правду, даже приблизиться к ней и то невозможно. И, сознавая это, был бессилен отказаться от своей привычки. Возможно, мне нужна была не правда, не понимание происходящего, а лишь форма — заключенные в стандартные фразы новости.
Кобо Абэ
«Человек-ящик»
…А паровоз, которым никто уже не управлял, все несся и несся вперед. Наконец-то строптивая и норовистая машина получила волю, и теперь она мчалась во весь опор, точно необъезженная кобылица, что вырвалась из рук жокея и мчится, как ветер в поле. Воды в котле было достаточно, уголь в топке ярко пылал; через полчаса давление пара достигло предела, и поезд летел как стрела. […] Он бешено стремился вперед, словно обезумевшее животное, которое, невзирая на препятствия и не разбирая дороги, несется очертя голову. Он мчался все быстрее и быстрее, будто устрашенный хриплым дыханием, с шумом вырывавшимся из его груди. […]
Ему и дела не было до тех, кого он давил на пути! Что ему до пролитой крови, ведь, вопреки всему, он рвался к будущему! Никем не ведомый, как ослепший и оглохший конь, брошенный в минуту смертельной опасности, он несся и несся вперед, везя пушечное мясо — пьяных, ошалевших от усталости солдат, которые хрипло орали песни.
Эмиль Золя
«Человек-зверь»
Читайте также
-
Дело было в Пенькове — «Эммануэль» Одри Диван
-
Mostbet giris: Asan ve suretli qeydiyyat
-
Лица, маски — К новому изданию «Фотогении» Луи Деллюка
-
Высшие формы — «Книга травы» Камилы Фасхутдиновой и Марии Морозовой
-
Школа: «Нос, или Заговор не таких» Андрея Хржановского — Раёк Райка в Райке, Райком — и о Райке
-
Амит Дутта в «Гараже» — «Послание к человеку» в Москве