Сегодня и ежедневно
То, что я вижу, отнимает у меня
зрение. То, что я слышу, лишает
меня слуха. То, что я знаю, делает
меня невеждой.
Поль Валери
Сегодня можно с уверенностью сказать, что для российского телевизионного обывателя ежедневные инъекции чеченских военных репортажей не стали духовным потрясением. Еще полвека назад раздававшиеся из репродуктора сводки Совинформбюро казались священными словами незримого оракула, обретавшего человеческие черты в голосе Левитана. Чеченская хроника, с которой вот уже два года подряд начинался любой выпуск теленовостей, никогда не вызовет к себе такого благоговейного внимания. И дело тут не в масштабах военных действий.
Причин несколько. Одна из них, хотя и не самая главная, состоит в том, что на смену монологическому повествованию пришел нестройный сбивчивый хор. С раннего утра до поздней ночи, с интервалом в два-три часа — если иметь в виду отдельный канал, и практически непрерывно — если пользоваться переключателем, мы видим и слышим одну и ту же чеченскую «новость дня на этот час» в разных подробностях и разных интерпретациях, словно присутствуем на круглосуточном заседании талмудистов, многие часы толкующих один и тот же стих Писания. В отличие от путча или теракта, драматургия войны, если это не дорогое предвыборное шоу типа «Бури в пустыне», не успевает развиться в ходе телевизионного дня. Но даже если встать на позиции того телезрителя, который смотрит в день по одному, более продолжительному прайм-таймовому выпуску новостей, — становится очевидно, что на него военные реляции «Вестей», «Сегодня» или программы «Время» производят так же мало впечатления, как и на политизированную домохозяйку, которая изучает «новости дня в развитии» и сверяет комментарии телеканалов.
Дело в том, что бесконечными повторениями и пересказами телекомментаторы в большинстве случаев убивают энергетику новости. К вечеру любая трагедия оборачивается уточненными данными о погибших и пресс-конференциями чиновников. Но даже если в этот день действительно произошло нечто из ряда вон выходящее, какие-то рудименты живого человеческого сопереживания мы услышим лишь в первом, эксклюзивном репортаже (хотя и здесь, скорее всего, эмоции во многом связаны с удовлетворением профессиональных амбиций). Через час, два или пять люди на телеэкране перестанут что-либо ощущать, упоминая о числе убитых, раненых и пропавших без вести. С одной стороны, это говорит об их профессионализме, с другой — о том, что для зрителей новость уже не является и не воспринимается новостью как таковой. С экрана говорят о Думе, секвестровании бюджета, расширении НАТО на восток — а для зрителя это звучит унылым неизменным заклинанием, как раньше «начало шестого сигнала соответствует пятнадцати часам» и «в Петропавловске Камчатском полночь». Война вполне укладывается для телеаудитории в перечень ежедневных столичных сплетен.
Пока что, объясняя равнодушие телеаудитории к войне, которая происходит на территории страны и каждый день приходит на ее телеэкраны, мы находили причину в растиражированности информации, в ее многократном, обессмысливающем повторении. Теперь, вернувшись к аналогии с радио времен войны, попробуем выделить особенности телевидения в роли батального хрониста.
Начнем с того, что по телевизору нельзя показать, как идет война. То, что будет снято в «горячей точке», не станет изображением войны. Можно показать, как солдаты федеральных войск заряжают пулемет, а чеченцы заправляют БТР, как Иван пишет письмо, а Аслан молится, — но даже если потратить сотни часов эфира на эти бытовые сценки, зритель не получит какого-либо внятного представления о войне. Сводка новостей из Чечни как правило сопровождается неадекватным видеорядом: показывают либо результат, либо фрагмент общего процесса. Таким образом, если речь идет о бомбежке — мы видим взорванный дом и лишенных крова людей, если происходит передислокация — на экране едет грузовик с военными, которые машут рукой в камеру, демонстрируя высокий боевой дух. Изображение в таких репортажах может рассматриваться лишь как иллюстрация, но ни в коем случае не как приоритетный источник информации. Аналитический, логичный текст вступает в противоречие с фрагментарным, случайным видеорядом.
Иллюзия того, что в начале каждого астрономического часа можно нажать кнопку и увидеть войну, которая идет в твоей стране, заставляет изо дня в день всматриваться в новые лица солдат, хотя постепенно становится ясно, что на картинке меняется только время года: то на камуфляж и телекамеру падают хлопья снега, то кавказское солнце бликует в прицеле.
Не будем останавливаться на цензуре — это вопрос большой и отдельный. Не будем хвалить (или ругать) канал, который показывает обгоревшие трупы мирных жителей, и ругать (или хвалить) его конкурентов, которые этого не делают. (Направлять камеру на мертвое человеческое тело ради военного репортажа-однодневки — сомнительно и с точки зрения репортерского профессионализма, и с точки зрения этики человека на войне. Получается какое-то информационное мародёрство.) Остановимся на «магии» телеэкрана. Вспомним советские репортажи из Афганистана. За отсутствием зримых подтверждений побед воинов-интернационалистов они вырастали в монументальные путевые очерки — жанр для советской журналистики на диву благодарный и отработанный. Кроме текущих боевых успехов на просторах от Кандагара до Кабула нам успевали показать и дрожащие в пыли сухие былинки, и рокот сверчка, и кромешную южную ночь, и утренний запев муллы — романтика загранкомандировки была явлена во всей полноте. Чеченский «колорит» мы знаем хуже, зато комментарий стал профессиональнее, и угрюмые метафоры генералов перекочевали в лексикон телеведущих.
Автор не предлагает военным корреспондентам рисковать жизнью, снимая реальные военные действия, артобстрелы и бомбежки. Эти люди стараются показать нам столько, сколько возможно, и за это мы должны быть им благодарны. Однако сама природа телевидения изменила сегодня представление о войне. Если в кино война была ареной трагедии, а сюжет военного фильма всегда так или иначе сводился к жизни перед лицом смерти, то война на телеэкране, естественно, не предполагает зрелища смерти. Мы можем видеть кровь, увечья, даже трупы, к сожалению, — но смерть на телеэкране нам не покажут никогда. Нам никогда не покажут реального человека, который погибает, и реального человека, который становится причиной его гибели, то есть убивает его. Такова невольная цензура документального жанра: показывая какие угодно частности, он никогда не откроет перед вами онтологическую сущность войны. Смерть, ее орудие и ее жертва остаются за кадром — и поэтому в кадре появляется то, что можно повторять и множить: боевики-исламисты с зелеными повязками, солдатские матери с фотографиями, грязные и голодные солдаты, чиновники обеих сторон.
Суть разменивается на подробности. Событие — на новости о нем. Стократно отражаясь и отдаваясь бесчисленным эхом, реальность оскудевает и обессмысливается.
В 1936 году в знаменитой работе «Произведение искусства в эпоху его технологической воспроизводимости» Вальтер Беньямин писал: «Все усилия по эстетизации политики достигаются в высшей степени в одной точке. И этой точкой является война». Опыт наблюдаемых Беньямином нацистов был в этом отношении не столь удачен: планируемые молниеносные операции оказывались затяжными неудачными кампаниями.
Куда убедительнее на этом поприще выступают сегодня стратеги Пентагона. Объекты подавляются четко, слаженно и даже красиво. Потери сводятся к минимуму. Техника по точности не уступает космической. Отборные солдаты и офицеры отправляются в недолгую и высокооплачиваемую командировку, а их жены и дети следят за скорострельными подвигами отцов и мужей по телевизору. История творится на их глазах и с легкостью подверстывается в полтора часа прямой трансляции по CNN. Она сконцентрирована во времени и потому в глазах телевизионных зевак не сразу девальвируется в потоке подробностей и повторений.
Среди причин и поводов чеченской войны эстетический момент, о котором пишет Беньямин, можно отмести сразу. По-видимому, у российских властей нашелся другой способ эстетизации своей деятельности, если они вообще не оставили попыток что-либо предпринять в этом направлении. На этой войне холодно и голодно, там мучаются скукой и бездельем немытые заросшие мужчины. На этой войне хочется спать и хочется домой. Эта война полна плохо скрываемой лжи, бессмысленных потерь, бытовой дикости и воровства. Она окружена политическими скандалами, нефтяными сенсациями и ведомственными дрязгами. Между тем блестящие американские кампании и их отражение в прессе скорее традиционны, нежели новы. Война исконно была в глазах обывателя красивой и романтичной. Перед оробевшим слушателем возникали торжественные и яркие картины: он должен видеть не грязные портянки тифозных солдат, а белоснежный плюмаж гвардейского офицера, не снайперскую вышку, а жирные стрелки на карте Европы из школьного учебника: направо — красные, налево — черные.
Когда общий план гигантского маневра сменяется крупным планом фронтового быта, антивоенные лозунги возникают сами собой. Взгляд наблюдателя теперь уже находится не над войной, а внутри нее, и никакой отрадной пищи среди ее мяса и скрежета, глупости и тщеты глаза его не находят. Но стоит ему с самыми праведными и гуманистическими побуждениями слегка «приподнять» в пространстве точку зрения — как брутальная красота милитаризма побеждает в его сознании всю омерзительную конкретику войны (показательна вертолетная сцена из «Апокалипсиса», где строгость и стройность механистичного маневра лишь подчеркнута тенденциозными «Валькириями»).
Когда на экране появляется карта Чечни и на ней мигают точки городов, откуда выдавливаются или куда просачиваются отряды полевых командиров, все это на мгновение кажется осмысленным, хотя бы реальным — но как только мы снова видим новый бесчисленный круговорот лиц, стратегия рассыпается, война исчезает и остается нечто жалкое и абсурдное. Нашему телевидению не нужна война в Чечне. Она у нее не получается и получиться не может. Эта война для него нетелегенична, не по-репортерски затянута и скучна. Освещать ее утомительно и небезопасно, а между тем любая сенсационная пресс-конференция или отставка сулит куда больший успех у телезрителей.
Наше телевидение, само того не сознавая, сделалось пацифистским не потому, что успешно агитировало против войны, а потому лишь, что соответсвующим образом ее показывала. Показывала так, словно каждый день мы видели один и тот же глупый сон, слышали один и тот же скверный анекдот. Военные репортажи постепенно сделались неписаным ритуалом: первые три минуты новостей отдавались чеченской хронике, а затем начинались настоящие первостатейные новости, которые добывают, не выезжая за пределы Садового кольца. Таким образом, телевидение вроде бы и освещало войну, а вроде бы и нет. Аудитория пребывала в уверенности, что ее информируют, и чувствовала хроническое пресыщение от этой противоречивой, неструктурируемой информации. Журналисты выполняли свою работу, не подозревая, что для миллионов зрителей именно они — рассудительные, уравновешенные профессионалы — и будут в конечном счете персонифицировать войну, и что их демонстративная деловитость на трудовом посту за два года чеченской войны воспитает у аудитории принципиально иное отношение к чужой жизни и чужой смерти.