Олег Табаков. Человеческий голос
Олег Табаков
Когда он умер, заплакали дети. Двадцатилетние дети, тридцатилетние дети, сорокалетние, пятидесятилетние… Те, кто рос на коте Гарфилде, и те, кто на Али-Бабе, на «Волке и теленке», златокудром и златозубом Кощее, на «Приключениях Гекльберри Финна» или вовсе на «Коньке-Горбунке». Заплакала страна неправильных бутербродов колбасой вверх. Осиротело Простоквашино.
Олег Табаков никогда не был тюзовским актером, ролей в детском репертуаре — наперечет, но его смерть для очень многих вполне взрослых людей оказалась личным событием, всколыхнувшим глубины теплой детской памяти. Похоже, он был с нами дома, когда дома никого больше не было. Его неповторимые интонации дарили ощущение покоя и уюта там, где об уюте и говорить не приходится, а о покое — даже мечтать. Говоря об Олеге Табакове как об актере классической русской школы (и никак не новаторе, иначе какой уж тут уют), нельзя забывать о том, что термин «развитие художественного языка» в его случае можно воспринимать буквально. То, что Табаков вытворял с родимой фонетикой, еще предстоит оценить исследователям. Народный артист, он знал эту страну на слух. От знаменитых растянутых куда-то до линии горизонта гласных (с необыкновенным разнообразием ритмов и вариаций) до неожиданных игр с диалектами и провинциализмами (так, изящным пуантом внутри предложения), от чуточку смазанных шипящих до распевных сонорных, от потрескивающего, как дрова в камине, блаженного мурлыканья до (нечасто) душераздирающего поминального воя — механическим «белым звуком», в нехарактерном, вроде бы, а потому неизменно потрясающем крике. От утробно мурчащего «мыллла-кк-оооооу, дядь Фиоудоурррр» — до «В этом времени столько боли, что мы с вами до сих пор ОПО-ММММ-НИТЬСЯ НЕ МОЖЕМ! (горькая задушевность без предупреждения сменяется оглушающим вокализом на одной высокой звенящей ноте). И все это (и многое другое) — Олег Табаков. В лучших его ролях интонация в любой сцене, стоило развернуть ее во всю глубину подтекста и контекста, оборачивалась незаконченным романом.
Все помнят, что начинал он с того, что рубил шашкой мебель. Уже мало кто помнит, что вдруг. А там, в «Шумном дне» 1960-го, его герой, чудесный московский мальчик, комсомолец, поэт и совсем немножко (честное слово немножко!) озорник, будучи не в силах пережить несправедливость и жестокость обывательского мира и гибель своих рыбок, выброшенных мещанкой Леночкой из окна в порыве мстительного вдохновения, с отцовской шашкой наперевес бросался на штурм полированных символов отвратительно разжиревшего быта. Крик «Они живые!!!», тощую мальчишечью фигурку (самая крупная часть тела — ладошки) и зареванное лицо, закрытое этими ладошками в приступе непереносимого горя, забыть нельзя.
Светлые круглые глаза, детская вопросительная суровость взгляда, патетические вихры — все это сулило на экране образ пламенного молодого коммуниста заповедной оттепельной поры. Но славные многообещающие щеки и неподражаемая улыбка, растягивающая уголки губ едва ли не за пределы симпатичного лица, намекали на роковое: если этот молодой человек и взаправду «пламенный», то скорее всего пламенный шалун. Природное баловство и чутко взлелеянный артистизм растворяли идеологию. «Поиски радости» грозили оказаться индивидуально успешными в самый неожиданный момент.
«Шумный день». Реж. Георгий Натансон, Анатолий Эфрос. 1960
Молодой Табаков сыграл тогда еще несколько чудесных мальчиков «в поисках радости» — в «Испытательном сроке» («При осмотре места происшествия обнаружено двоеточие…»), «Молодо-зелено» («Слушай, Бабушкин, я с тобой буду разговаривать не как прораб с рабочим, а как с государственным деятелем». А Бабушкин-то это он, Табаков, и у него честные комсомольские глаза, полушубок, вьюга, далекая стройка и первая полосатая тельняшка в карьере. В райсовет избрали Бабушкина, теперь он добытчик для всего социалистического строительства). В знаменитом когда-то «Деле “Пестрых”» Табаков вновь играл мальчика чудесного (с такой-то челочкой романтической, еще бы!), но запутавшегося, временно сбившегося с пути: «…он мне деньги давал и велел чемодан прятать. Я тогда уже понял — затягивает» (в угрозыске с бедой непутевого комсомольца и драмкружковца, конечно же, справлялись). В «Чистом небе» был братом Сережкой («Я человек, и мне нужна правда!», — раненым зверем ревел громоподобный Урбанский. В ответ в комнату протискивался щуплый мальчик Сережка в трусах и маечке и глухим голосом сообщал, что умер Сталин. Правда в 1961 все еще торжествовала молча).
Эту былую расчудесность позднее Табакову чуть ли не вменяли в вину. Дескать, как же так, сначала мебель — шашкой, а потом — в водевильные соглашатели, комические благородные отцы, крепкие хозяйственники, гедонисты-функционеры, управленцы-Сальери, руководители МХТ? (Неужели «попутчик»?!) Это же прямо-таки «Обыкновенная история», жизненный путь Александра Адуева!
«Обыкновенную историю» Олег Табаков действительно играл — сначала Адуева-младшего, а потом и Адуева-старшего, проходившего путь прямо противоположный. Сама возможность — играть идеалистов и циников в любой последовательности, в любом контексте, на любом отрезке творческой карьеры, хоть задом наперед, хоть шиворот-навыворот, — с равной убедительностью и достоверностью; это золотое качество действительно великого универсального актера, вдохновенная игра противоположностями, — наверное, все это и было одним из оснований его практической философии утверждения жизни. «Они живые!» В зрелом возрасте Олег Табаков говорил это уже не о рыбках — о людях. Обо всех людях. Все — живые. Даже мещанка Леночка с ее шкафами.
В кино и на телевидении Табаков множество ролей построил на чистом самовоспламеняющемся артистизме, l’anima allegra комедии дель арте. Незабываем запечатленный на ТВ случай, когда в гости в школу-студию МХТ приехал кто-то из настоящих итальянских комедиантов, принялся показывать студентам манеры и походку маски Доктора и предложил повторить. Студенты оробели было, но тут стремительно вышел Табаков, примерился, выкатил живот, расслабил шею, выгнул спину — и, поворачивая боками, по учебной сцене прошелся всамделишный болонский Доктор, солидный, вальяжный и потешный. А вслед за мастером гуськом уже потянулись и студенты. Русская театральная школа в ее лучшем, самом подлинном виде: «Ты, брат, только покажи, уж я-то перейму!»
«Несколько дней из жизни И. И. Обломова». Реж. Никита Михалков. 1980
Исключением из пестрой череды легкомысленных табаковских шалунов той ранней поры был, пожалуй, «дядя Макар», красный комиссар, охочий до графского добра (чтобы, натурально, сделать его народным) в «Достоянии республики», и бригаденфюрер СС Вальтер Шелленберг в «Семнадцати мгновениях весны»: обаятельные, смекалистые, чрезвычайно дружелюбные, уверенные в себе и своем деле молодые люди, чье сходство в глаза вроде бы не бросается, но никакой вольнолюбивый высокохудожественный индивидуализм ни при одном из них не выживет. «Дяденька Маркиз» обречен.
Но сам Табаков, конечно, был все-таки на стороне «дяденек маркизов». И, оставив в покое командирскую шашку, принялся сниматься в комедиях и водевилях, нередко — самих артистов и играл. Актер и подвижник Владимир Искремас приспосабливал на непокорные вихры лавровый венок, заворачивался в лоскутную тогу и обрушивался на непуганых селян монологом шекспировского Марка Антония. Но тут появлялся Евгений Палыч Леонов и, прищурившись, скликал народ на «драму на море» (мужикам смех, бабам горе). Массы, понятное дело, бежали в синематограф, подальше от революционного искусства для них предназначенного (горький опыт, который будущий худрук МХТ учел как нельзя полнее). Потом были разнообразные комические Чиголотти (в «Короле-Олене»), лохматые драматурги Борзиковы («О, боже мой, какой скандал!» — и ни одного «о» в строке, только «а»: «А-баже-май!»), добродушные клоуны в «Каштанке», короли Людовики, лихие гусары в отставке, застенчивые Альхены (такой уж был умильный, просто в лужицу растекался), напомаженные красавцы-мужчины с прегадкими усиками («Я, Матррена Селиверрр-стна…»), владельцы ковбойских салунов («это искуууууство, мистер Фёст!» — подвывал в порыве чувств зареванный циник) и прочие месье Перришоны. Никто из детей, горюющих сегодня об уходе великого артиста, не отважился признаться, что вырос в том числе и благодаря усилиям табаковской мисс Эндрю из «Мэри Поппинс» («Внимание!!! Я выхожу!!!» — и из такси сначала выкатывается безразмерный бюст, перо на шляпке и только потом — плотоядные накрашенные губы). Этот скандальный шедевр появился не случайно — еще в «Современнике» Табаков неподражаемо играл садистку-буфетчицу в одной из сцен «Всегда в продаже».
Словом, он шалил. После инфаркта в 29 лет, в годы самого унылого застоя. И был одним из немногих «праздничных артистов», благодаря которым замученные, замершие в безвременье зрители пережили «все это». «Они живые!» — не забывал Табаков, выпевал дребезжащим томным тенорком свое фирменное «Ля Шене!» и балладу о неправильном бутерброде, сладко щурился, сдобно хихикал, предавался неуемному баловству, вдохновенно капризничал и обаятельно интриговал. Но если выдавался случай поговорить всерьез — он говорил всерьез. Умытый, розовый, завернутый в простынку, чистенький-чистенький Илья Ильич Обломов доверчиво смотрел в камеру ясными детскими глазами, моргал, сгоняя младенческую слезинку с беззащитных щек, и горько каялся в том, что так и не знает, зачем и для чего живет на свете. Мог же в этот момент только негромко шептать и глядеть в оконце. Маменькин голос ежеминутно звал своего Илюшу, и был тот нежный Илюша, невзирая на всю свою трогательную нелепость, самым мудрым, самым взрослым и всем родным человеком.
А если непременно требовалось, чтобы взрослый и похож был на взрослого, то в «Полетах во сне и наяву» Табаков играл тихого, неприметного начальника конторы, который всю жизнь честно выполнял свои обязанности, был несчастливо влюблен, образцово и без жалоб тосковал, терпел унижения от человека, которым беспричинно (право же) восхищался, словом, делал, что должно, и ничего у него не было. Совсем. Из этого можно было бы сотворить полновесную актерскую тему времен застоя, но Олег Павлович предпочитал живых, как мы помним. И в «Розыгрыше» играл веселого уличного музыканта, который ничего не добился, да и не пытался добиться ничего, кроме самой жизни. Жена и сын очень «страдали» за неудачника, а он просто «любил их, страдальцев», и улыбался, как водится, широко, но не то чтобы очень простодушно, и глаза были веселые, сегодня так прям на зависть. «Играть на похоронах и танцах», быть с людьми там, где искусство нужнее всего, быть на острие драмы, но не драматизировать попусту, — это Табаков умел, как мало кто даже из его великого поколения.
«Мэри Поппинс, до свидания». Реж. Леонид Квинихидзе. 1983
А ведь параллельно кино и телевидению был еще театр, и сыгранные там роли напрочь ломали любые концепции, слишком уж были разнообразны. Там был и Хлестаков, и уморительный эротоман Мальволио в желтых подвязках, и верный Бутон, и «розовские мальчики», и лучезарный хищник Сальери, и неотменимый вездесущий Балалайкин, и сладострастный каторжник Тартюф, и страдающий комедиант Мольер… (Иным до сих пор кажется, что Олег Табаков как-то не все понимал про нынешнюю власть. Не до конца. Актер, сыгравший в «Балалайкине и Ко» и «Кабале святош». Устами Сальери произносивший: «Мы увековечиваем их тупость». В молодости выходивший в шварцевском «Голом короле», а в старости — в «Драконе». Не, дядичку, пропало, похоже, дело Владимира Искремаса. Не все верят в силу драматического искусства. Ну и зря.)
В последние наши предвоенные «тучные годы» Табаков выходил в «Дяде Ване» профессором Серебряковым и так говорил свое неприятное «Дело надо делать, господа!», что господам становилось не по себе, а публика начинала ерзать в креслах: а ведь действительно надо! (А Елена Андреевна соглашалась, что хотела бы, чтобы у нее был молодой муж, совсем про непривычное: она хотела, чтобы именно он, Александр Серебряков, был теперь молодым. И ее очень понимали.) Именитый купец Флор Федулыч Прибытков в «Последней жертве» (явный конкурент Третьяковых и Алексеева) был до того уж надежным носителем здравомыслия и тонким ценителем искусства, жизни и красоты, что все женские жертвы заканчивались разом, едва он выходил из-за кулис. Да что там — на одной только линии от легкомысленного самодовольства к смертоносному эгоизму Олег Табаков создавал целый ворох персонажей, от безвредного Мальволио до убийственного Ивана Коломийцева в «Последних». А ведь были и другие. Но по мне так никто не сравнится с горьковским Лукой в «На дне»: аккуратный, практичный городской старичок в душегрее, тайной тельняшке под русской рубахой и в вязаном полосатеньком нагрудничке — для тепла. Говорил негромко, веско, без вызова, на грудных низах (фанаты Матроскина были бы разочарованы), смеялся мало, шутить не спешил — потому что никого решительно не боялся, стало быть, защищаться даже и не думал. Людьми интересовался очень, бескорыстно и непостижимо, до страсти, а жалел их так серьезно, основательно и без лишних сантиментов (не говоря уже о привычной в этой роли слащавости), что, казалось, так и следует, только так и может быть. «Вовремя пожалеть человека очень полезно бывает», — и ни тени просьбы или сомнения, — все сомнения обитателей ночлежки растворялись в тихой, уверенной доброте этого почти нечеловечески великодушного странника.
Уходил Олег Табаков так, что потряс всех, кто понимал, что происходит. Он ведь сначала сыграл свой уход. В «Чайке» его доктор Дорн рассказывал о генуэзской толпе и не лечил ничем, кроме валериановых капель, — оттого, что, очевидно, был смертельно болен, возможно, почти ослеп, никому о том не говорил, никого своими страданиями не тревожил, в лекарства не верил, и только в толпе ощущал энергию жизни. А позже в «Юбилее ювелира» и вовсе сыграл старика, больного раком и доживающего свои дни в ожидании визита английской королевы. Или вечной и единственной любви. Или смерти. Это примерно то же самое. То, как Олег Табаков в этой роли был спокоен, мужествен, серьезен, остроумен и бесстрашен, не забыть никогда — как и взгляда, которым он долго-долго смотрел вслед уходящей королеве. «В этой роли» — великий актер сделал смерть своей последней ролью. Это почти невероятно. Это прощальный жест человека, который узнал о жизни все, что мог. Может быть, все, что хотел.
Недаром получив известие о его смерти, плачущие дети тут же кинулись слушать в сотый раз любимую пластинку. Знакомый голос теперь уже из космического далека заговорщически шептал им заветное: «Ну что ты потеряешь, ну что ты потеряешь, ну что ты потеряешь — если все узнаешь?»