Портрет

Умный голос Майи Туровской


 

Майя Туровская. Снимок 1933 года

 

Александр Тимофеевский

Майя Туровская была человеком совершенно выдающегося ума, который защищает и успокаивает. Когда говорит и пишет Туровская, мир сразу получает разумное объяснение, а значит, в нем можно дальше жить и трепыхаться. Невзирая ни на какие ужасы, в нем уже не страшно. Это такой ум, который больше ума, он и сердце, и воля, и гений, и созидание. Он — важнейший талисман, и его исчезновение обрушивает мироздание, в котором отныне не будет прежнего равновесия. Никогда. Понимание этого и называется растерянностью.

 

Портрет в детстве. Акварель

 

Вадим Гаевский

Родилась и училась в самом центре Москвы (Малый Козихинский переулок — родительский дом, Мерзляковский переулок — 110 школа, Большой Кисловский — ГИТИС; запомните эти старомосковские наименования, звучащие как музыка, они много объясняют).

Конечно, талант, предельно организованный ум, завидная многолетняя трудоспособность, все так, но не следует забывать и об учителях, их двое: один — очный, подаренный судьбой, другой — заочный, избранный по доброй воле.

Первый учитель («мой учитель» — слова самой Майи) Абрам Маркович Эфрос, из его легендарных «Профилей», сборника ослепительно ярких статей, настольной книги наших студенческих лет, полной красивых метафор и античных уподоблений, столь же красивых. Притом, что сам дискурс Эфроса (тогда это называлось простым словом «стиль»), чуждый любой архаики, не был связан с дореволюционным стилем «модерн», а был модернистским по лексике, по интонации, по всему своему строю. С некоторыми оговорками можно сказать, что Абрам Эфрос в отечественной художественной критике 20–30-х годов был тем, кем станет Владимир Набоков-Сирин в зарубежной прозе.

А ключевое для Туровской слово «структура», притом употребляемое в самом широком диапазоне значений, не только формальном, привычном для нас, но и тематическом, смыслообразующем, концептуальном, — откуда оно? Отчасти, конечно, из Владимира Проппа, филолога-литературоведа, последнего представителя великой ленинградской опоязовской школы, автора классического исследования «Исторические корни волшебной сказки», на которого Туровская постоянно ссылалась. Но во многом оно, конечно, принадлежит уже нашим временам, то есть послевоенным на Западе и послесталинским в России, и уже нашему научному обиходу. Теоретическому обиходу 60–70-х годов, обиходу французских структуралистов и самого популярного среди них — Ролана Барта. И если Абрам Маркович Эфрос был, повторяю, первым учителем Туровской, преподавателем ГИТИСа в лучшие золотые годы нашего театрального института, то именно Ролана Барта, преподававшего с огромным нараставшим успехом (до внезапной гибели в автокатастрофе) в парижской Ecole normale, можно назвать вторым и заочным ее учителем.

 

Майя Туровская и Юрий Ханютин в Лейпциге

 

Блестящий стилист Эфрос учил хорошо писать, изощренный «дискурсивщик» Барт учил правильно думать.

Но Майя все делала по-своему, это было для нее обычно. Не просто вскрывала мощь и ангажированность лживых кинофильмов, о чем писала прогрессивная кинокритика, о чем писала и она сама, когда, на первых порах, тоже работала критиком — журнальным критиком, сразу выдвинувшись в число первых… Эта нетрудная работа, по-видимому, наскучила ей, стала профессионально малоинтересной. По-видимому, ей показалось и более интересным, и в творческом отношении более плодотворным искать в одиозных и всем знакомых лентах «латентный» (по ее любимому выражению), то есть скрытый, смысл, или, переходя на фрейдовский язык, вытесненное содержание, смысловое, и главное — структурное или даже архетипическое, переходя уже на язык Юнга. Не намеренную фигу в кармане — ее-то как раз почти и быть не могло, а вполне бессознательный, неосознанный и неучтенный слой некоторого живого искусства, ту родовую базу, на которой лежало, может быть, и не подозревая о том, индивидуальное творчество, казавшееся мертворожденным.

Ее последняя книга — «Зубы дракона»: композиция выстроена как монтаж, основанный на резкой смене планов с общего на крупный; а манера описывать, рассказывать и обсуждать — повествовательна и нередко подробна.

И вот два крупных плана, в которых показано то, что является основной темой всей книги: Большой террор и большое искусство в СССР, гитлеризм и искусство в Германии в те же 30-е годы. Две главы, написанные по-разному и с разным чувством. Одна посвящена великому еврейскому актеру Вениамину Зускину, работавшему в ГОСЕТе в Москве, другая — роману о знаменитом (а может быть, тоже великом) немецком актере Густафе Грюндгенсе, работавшем в те же годы в Берлине. Но также и об авторе романа Клаусе Манне, сыне нобелевского лауреата. Тень 30-х годов накрыла их всех, и самых невинных, и самых удачливых, и самых несчастных. Черная тень, как в экспрессионистском фильме.

… Ее главная книга — книга о Марии Ивановне Бабановой — оттого и великая книга, что она написана человеком, понимающим все и про время, и про искусство, и про историю, про судьбу, и про красоту. Обычно люди нашей про что-то из вышеперечисленного понимают, а про что-то нет. Она понимала.

Вот в том-то и дело, что все понимала и про историю, и про человека, но оценок, предрассудков, предубеждений не было в ней.

Для меня она была хрупкой Майей. До самого конца она сохранила эту свою хрупкость. Спасибо за то, что она была.

 

Показ фильма «Обыкновенный фашизм». Майя Туровская, Юрий Ханютин и Михаил Ромм

 

Наум Клейман

В ней было что-то очень точное, ясное, лишенное настроенческих, эмоциональных обертонов. Я помню, как она приезжала в Белые Столбы еще вместе с Михаилом Ильичом Роммом, когда они собирали материал для «Обыкновенного фашизма». Она понимала этот замысел не так, как он. Ей было важно понять, кем был в этом нацистском прошлом обыватель. Как он шел за Гитлером? Обыденность фашизма интересовала ее больше, чем психология фюреров. И она умело направляла Ромма именно в сторону их с Ханютиным замысла. Обычно сценарист поставляет режиссеру нечто, а режиссер потом из этой глины лепит свое кино. Но их содружество не было односторонним: это был равноправный диалог равных по таланту умов.

Ей была свойственна необычайная широта интересов. Она была непровинциальна. Это была столичная фигура мирового масштаба. Я очень хорошо помню наш разговор о Брехте и кино: ее очень интересовало, каким образом Брехт отзывается в кинематографе, какие отношения возникают между Эйзенштейновским кинематографом и Брехтовским. Это было ей нужно даже не для того, чтобы написать что-то в своей книге… Она справлялась и без нас. Чужое мнение было ей необходимо для стереоскопии. Чтобы проверит себя и свое несогласие со мной. У нас были разные подходы. Ее привлекало Брехтовское «очуждение», а я говорил о «причастности», которую воспитывал в зрителе Эйзенштейн. Я помню, с какой точностью и благодарностью — не ко мне, а к Эйзенштейну — она сказала: это важно.

Широта чувствовалось во всем, что бы она ни делала. Я помню книгу о Бабановой. Казалось бы, ну что нам, киноведам, Бабанова? В кино она ведь почти не снималась. Конечно, у нас было почтение к Мейерхольду и его музе, но Бабанова казалась фигурой культурной сцены прошлого. Что сделала Майя Иосифовна? Она протерла наши глаза. Она объяснила, что такое камертон эпохи. Объяснила, почему нам совершенно необходимо знать о ней, чтобы найти камертон своего времени. Объяснила, какие актерские и личностные качества определили место Бабановой в театре 1920-х годов, и каких нам не хватает в 1960-е годы. У нее была способность видеть.

Для моего поколения Майя Иосифовна была не просто критиком. Она была абсолютным ориентиром, маяком, по которому прокладывают путь в бурном или спокойном море. Она относилась к тем немногим очень авторитетным людям, каждая статья которых воспринималась как точка отсчета. Как Нея Зоркая и, может быть, Вера Шитова, Юра Ханютин, она была законодателем не моды, но мнения, эталоном гражданской честности, совести и эстетического вкуса. Ей доверяли абсолютно.

Она была наделена качеством, которого многие критики лишены: она была ответственна перед своей аудиторией и выражала не свое мнение, а общее алкание правды. Такая жажда правды бывает в ситуации, когда слишком печет над головой. В «оттепели», когда шел разворот от сталинского догматизма и абсолютной слепоты критики, Майя Иосифовна была человеком трезвым, честным и стремившиммся сформулировать наше алкание — дать то, чего нам так не хватало. Я не знаю, когда у нас еще будет критик такого масштаба.

 

Фрагмент стенгазеты «Майя Иосифовна завоевывает Европу»

 

Ольга Федянина

Майя Туровская в моей памяти останется голосом. Если бывают умные голоса, то именно такой у нее и был. Это был голос, который не кокетничал, ничего не скрывал, ни к кому не подлаживался и ни от кого не загораживался. Голос человека, который привык открывать рот только, если есть, что сказать, научился говорить то, что ему кажется существенным — и только это. Не больше, но и не меньше. Голос ровный, спокойный и очень ясный. Это была ясность, которая никогда не пыталась ничего упростить, не ясность спрямляющего хода, а ясность яркого света, который позволяет говорящему и слушающему со всей наглядностью увидеть сложности и изгибы какой-то темы или истории. Ее голос совершенно не расходится с интонацией ее текстов — возможно, именно поэтому он так легко вспомнится даже тому, кто Майю Иосифовну в основном по текстам и знал. Быть равным собственным словам — это очень редкая, пророческая, библейская способность, для человека, строго говоря, почти невыносимая. Но Туровская была человеком не только великого ума, но и абсолютного бесстрашия — и перед жизнью, и перед собственными мыслями об этой жизни, которая ей продолжала быть интересна и важна до последнего дня. Бесстрашие дало ей возможность, прожив почти век, всегда оставаться в сегодняшнем дне, в настоящем. Думать о Майе Туровской в прошедшем времени невозможно.


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: