Дави форс! Понти!
Фильм сочинялся во время съемок, живыми кусками в него входили и реальные люди, и реальные вещи, и реальные места, куда мы вдруг попадали. Танца Тани с Африкой в пустом театре, скажем вообще никто никогда снимать не собирался. Все началось с того, что с утра из Ленинграда Африке привезли новенькую «Ямаху». Он игрался с ней целый день, а вечером, когда мы пришли на площадку и готовили совершенно другой эпизод, он уже показывал «Ямаху» Тане. Таня тоже увлеклась игрушкой, стала пробовать пальцами клавиши, подбирать музыку. Потом Африка запустил «Ямаху» на автопилоте, стал под нее подплясывать, прищелкивая пальцами. Пока готовилась съемка, что-то грузили, куда-то носили я смотрел, как они весело и ненатужно валяют дурака, и вдруг сообразил, что снимать нужно совсем не то, вроде бы нужное для сюжета, что мы собирались снимать, а вот это бессмысленное и совершенно не обязательное для драматургии дуракаваляние. Зачем? Да хрен его знает, зачем. Позже разберемся.
Начали дурака валять втроем. На шкафу обнаружилась балалайка. Усовершенствовали автопилотный танец. Африка вспомнил ошметок какой-то старой гребенщиковской песни. Все сняли часа за полтора. Боря Гребенщиков потом сетовал:
— Вы бы меня предупредили, я бы вам что-нибудь сочинил!
Потом предупредили и Боря все сочинил, а мы досняли. «В моем поле зрения появляется новый объект». Перед перезаписью долго бился, вводил какие-то подголоски, кто-то там где-то как бы даже между собой аукался на каких-то иностранных языках… Мы понимали, что так делать кино, наверное, неправильно, по крайней мере, непрофессионально, но над нами, повторю, словно довлела какая-то зачарованная и обалделая легкость, словно кто-то нам все это диктовал.
Съемки были полны каких-то неожиданных, будто бы случайных совпадений. Слава Говорухин поначалу сниматься в роли Крымова совсем не хотел. Я приехал уговаривать его в Одессу, его не было в городе, вечером он объявился, приехал за мной в гостиницу на белом автомобиле в белом спортивном костюме «Адидас». «Мама моя! Живой Крымов приехал…» — с радостным ужасом отметил я, увидя Славу.
«Асса». Реж. Сергей Соловьев. 1987
Между тем втащить его в картину даже при всем том, что был он мой старинный, еще со вгиковских времен близкий товарищ, было необыкновенно тяжело. Решающую роль тут, думаю, сыграла славная славина жена Галя. Прочитав сценарий, она чистосердечно сказала:
— Слава, как же можно тебе там не сниматься? Там же просто ты описан. Даже белые носки там твои…
А я, действительно, вспомнил про Славу еще тогда, когда молол языком первоначальную несусветицу Сереже Ливневу. Правда, когда я склонял его сниматься у нас, в нем еще не было нынешнего его чувства собственной значимости, как бы, государственной ответственности за пребывание на белом свете. Тогда еще он был просто очень добродушным, любопытным к обыкновенной жизни и обыкновенным людям обаятельнейшим человеком, мог часами подряд ни про что смешно трепаться, ночи напролет играть с Илюшей Ивановым на деньги в шахматы, давая ему форы в половину фигур.
Станислав Сергеевич, мне кажется, по природе своей человек редкий, превосходнейший… Он искренне убежден, например, что каждый русский человек, да и вообще человек российской языковой культуры обязан знать наизусть «Онегина». Сам он «Онегина» наизусть знает, еще до ВГИКа знал. Меня потрясало, что можно было ткнуть в любую онегинскую строку, а дальше с этого места он уже мог наизусть читать его часами. В одной комнате, если я не ошибаюсь, с ним жил его сокурсник, который, напротив, славился тем, что прочел «Три мушкетера» и «Двадцать лет спустя» задом наперед. Слава и к этому сомнительному феномену относился вполне уважительно. Но все-таки предпочитал «Онегина», знание которого вовсе не почитал собственной заслугой: относился к этому знанию всего лишь, как к должному. Во вгиковские времена у каждого из нас, украшая убогий быт, в общежитии что-нибудь висело над кроватью, у кого — иностранная тетка с какими-нибудь удивительными по величине и торчковитости голыми сиськами, у кого — диссидентский польский киноплакат. У Славы — план города Парижа. Сам он в те времена в Париже конечно же никогда не был, но при этом ориентировался в этом городе безупречно.
— C чего начнем? — спрашивал Слава, когда кто-нибудь заходил по любому поводу в комнату, скажем одолжить рубль или, может, за постным маслом.
— Давай хоть с площади Звезды…
Сидя спиной к карте, Слава начинал подробнейше, дом за домом, описывать выбранный маршрут, безошибочно называя все близлежащие улицы и переулки, рассказывал при этом, что в каком доме находится сейчас и что находилось там раньше, и что и когда и по какому поводу в нем происходило. Делал он это от души, с удовольствием, ничуть не напуская на себя ни важности, ни значительности. Зачарованный слушатель благодарно забывал на время и про масло и про рубль.
Как-то во время «Ассы», мы ехали на «РАФике» через перевал в Симферополь встречать Таню. Говорухин вдруг стал просто так, чтобы скоротать путь и вообще для удовольствия вслух читать «Онегина».
— Слава, это ж гениально! Крымов наверняка мог так вот знать «Онегина»! Давай воткнем в картину?..
Характерные данные Говорухина и Крымова сходились — единственное, чего в нем, в Говорухине, поначалу недоставало — так это именно повадок «значительного государственного мужа». А было так важно, чтобы зритель почувствовал эту крымовскую тоталитарную преступную государственную инфернальность. Это должна была быть некая особая, российская имперская инфернальность, естественное сознание того, что от простого поднятия его брови зависит судьба некоего весьма значительного народонаселенного географического пространства.
— Слава, дави форс! Понти, Слава, понти! И понт тут должен быть особый, государственный понт! — в меру своих сил и скромных в этом тонком деле понятий пытался натаскивать его я.
Действительно, Слава довольно быстро манеры эти усвоил, и теперь я, когда его вижу по телевизору в неком роскошном правительственном кабинете, осененного российским флагом, я не могу не вспомнить скромных своих, первоначальных педагогических усилий, которые он, конечно же, талантливейшим образом довел до полного совершенства.
«Асса». Реж. Сергей Соловьев. 1987
А тем временем в зимней Ялте съемки «Ассы» катились своей чередой. Начали снимать эпизоды с лилипутиками (они очень не любили, когда их называли лилипутами, просили называть их «маленькими»).
«Маленькая Сильва» снималась в открытом театре Ботанического сада, как и вся Ялта, заваленном снегом. Был вечер, довольно холодно. Отрепетировав сцену, лилипуты сбросили теплую одежду и оказались в прозрачных платьицах с воланчиками, в каких-то мундирчиках, будто какой-то макет толстовской «Войны и мира» — двигались по-толстовски степенно, общались друг с другом с большим достоинством, маленькие, но настоящие, как и все мы, люди, непередаваемо трогательные. Ощущение было такое, будто бы на глазах у нас среди зимы расцвел какой-то хрупкий цветок. Увы, сейчас уже не вернуть те кадры, которые по глупости и неразумению вечной куда-то спешки, мы не сняли. На заснеженных скамьях сидели задубелые звезды рока — Густав Гурьянов, Африка, Витя Цой — и приоткрыв от изумления рты, завороженно смотрели и слушали маленьких человечков, чисто и очень правдиво поющих «Помнишь ли ты?» От этого пения изо рта у маленьких вырывались и медленно таяли в морозном воздухе облачка пара. Так, среди этих легких и невесомых облачков дыханий друг друга, они и двигались, чего-то там спорили, переживали. Так чисто и славно было в тот вечер у всех на душе, просто до слез. «Эх, — думал я, — найти бы потом время и поставить с ними всю „Сильву“ целиком!» Увы, почему-то на настоящее времени у нас никогда не находится.
Когда я еще только искал этих лилипутов, то, чтобы увидеть их представление мне пришлось ехать черт знает на какую московскую окраину. «Ну, какой же дурак, — соображал в длинной дороге я, — поедет слякотным октябрьским вечером смотреть каких-то лилипутов, да еще в такую даль? Каких-нибудь специальных лилипутских солдат, что ли, к ним пригоняют, как Таги на мою «Чужую белую»?.. Я вошел в зал и первым, кого там увидел, был знаменитый ученый-киновед, выдающийся кинематографический архивист, человек чрезвычайно образованный, тонкого и изысканного вкуса — Владимир Дмитриев, один из самых высоколобых и понимающих ценителей искусства в мире. Он сидел в каком-то ряду и ждал начала представления. Я слегка приошалел, увидев его здесь, но когда погас свет, и лилипуты запели своими чистыми отроческими голосами, подумал: «Какой же Володя, действительно, умница и тонкач! Какого изысканного вкуса человек!..»
Прелестная и грациозная легкость продолжала сопровождать нашу работу. Окончив ялтинскую экспедицию, мы вернулись в Москву: оставалось снять лишь финальный кусок — песню Цоя «Перемен!» С Марксэном и Пашей мы стали ездить по Москве, искать площадку для финала — ничего подходящего найти не удавалось. Однажды к нам присоединился Витя Цой. Ему как бы надо было что-то дообсудить со мной, картины не касавшееся, и в выборе площадки он никак участвовать не собирался. Заехали в Парк культуры, кто-то отвел нас в Зеленый театр, вышли поглядеть на эстраду, Цой — следом. Посмотрели в пустой огромный зал под открытым небом: деревянные крашенные скамейки и вокруг — деревья, как на старых послевоенных танцплощадках. На деревьях только-только проклюнулась первая молодая листва.
Читайте также
-
«Мамзель, я — Жорж!» — Историк кино Борис Лихачев и его пьеса «Гапон»
-
Сто лет «Аэлите» — О первой советской кинофантастике
-
Итальянский Дикий Запад — Квентин Тарантино о Серджо Корбуччи
-
Опять окно — Об одной экранной метафоре
-
Территория свободы — Польша советского человека
-
Ничего лишнего — Роджер Эберт о «Самурае» Мельвиля