Одна из тридцати шести
Одна кариатида не выдержала — пот лил с нее градом,
— схватила с балкона какое-то покрывало
или расшитое гербами полотнище и отерла лоб.
Рамон Гомес де ла Серна. «Несчастные кариатиды»
(перевод Натальи Трауберг)
СЕАНС – 39/40
Наталья Леонидовна Трауберг была переводчиком. Единственный за всю её жизнь официальный статус, который она согласилась принять. Выступления на радио, статьи в журналах, бесчисленные предисловия и эссе, изданные несколькими отдельными сборниками… Всё это — и многое другое, чем она занималась, — имени не обретало. Назвать её «журналистом» или хотя бы «публицистом» — значило бы оказать непомерную честь всему журналистскому цеху; более того, это значило бы сморозить несусветную глупость. Журналист — существо хваткое, цепкое, хлёсткое, на что бы не употреблялись все эти качества; Наталья Леонидовна была лишена их органически. Своих любимых кошек, обычно спавших на кресле эшеровским кругом, она именовала «существами эфемерными». Не без того, что у иных зовётся завистью. Недаром именно её коту Иннокентию некогда выпала честь возглавить Честертоновское общество.
После Египта
Для той роли, которую Наталья Леонидовна играла в жизни огромного количества людей: тех, кто читал её книги и её переводы, тех, кто слушал её по радио, и уж особенно тех, кто встречал её лично, — для этой роли можно бы подобрать множество слов. Но одни из них неточны, на употребление же точных она накладывала запрет. (Только для себя самой, разумеется, как и все прочие запреты. Теперь, когда её нет, их особенно хочется приложить к себе; если удастся выдержать.) «Об этом, Бог даст, поговорим в другой раз», «об этом сейчас (или вообще) писать не стоит», — этими оговорками переполнены её тексты, едва ли не каждый второй. Употребление «словечек религиозного новояза» вызывало у неё глубокое огорчение, то есть почти физическую боль. Сама она предпочитала рекомендоваться мракобесом — как в первом нашем, телефонном ещё разговоре, когда журнал «Сеанс» заказывал ей статью про идеологическое устройство детективов Акунина. «Про Гришеньку-то? — переспросила она кротко, навсегда изменив моё мировосприятие. — Хорошо, я попробую. Только хочу сразу предупредить: я мракобес. Никогда ни про кого не пишу плохо». На моей памяти лишь однажды она рискнула назваться «по существу» — и то, конечно, когда потребовалось отвести от себя подозрение в личных заслугах. Когда я, пылко и бестактно, пытался рассказать ей о том перевороте, который она, сама того не ведая, произвела в моей жизни, Наталья Леонидовна произнесла: «Ну, я ведь принадлежу к ордену проповедников». В доминиканский орден она — на правах «монашествующей в миру» — вступила на закате советской эпохи, в Литве, подпольно.
Что ж, разве проповедник — не переводчик?
Впрочем — что значит «подпольно»? Дело происходило на балконе, было лето, над садом плыл густой запах цветов. Это очень важно, про запах. В Литву Наталья Трауберг фактически сбежала на два десятилетия от столично-советского морока; но сбежала не так, как сбегали её сверстники: за Урал, в Тьмутаракань, шоферами-учителями, чтобы схорониться или просто от брезгливости. В Литве были яблони, хутора и взморье, и костёлы, и Польша неподалёку, из которой доходили богословские и поэтические тексты на перевод (машинопись, четыре копии, где-то они теперь, сохранилась в лучшем случае четвёртая, которая совсем слепая). В Литве для неё, уроженки Ленинграда, с молодости жившей в Москве, оказался — дом. Не прокуренные говорливые московские кухни, не достойно-сумрачные питерские каморки; дом, пахнущий покоем и свободой. Когда пришло известие о смерти Натальи Леонидовны, жена сказала: «Если каждому воздаётся по его вере, — ты представляешь, где она сейчас?» Ответ пришёл сам собой: «В розовом саду».
Наталья Трауберг жила свою жизнь так, что оказывалось: жить так — возможно.
Что ж, разве проповедник — не переводчик? Создавая русского Честертона, Льюиса, Вудхауза, Лорку, Беккера, Пиранделло, — Наталья Трауберг делала, по сути, то самое, к чему призывал её устав Ордена: дарила весть о свободе. Переводила то, что было некогда сказано, на язык тех, кто был способен слышать. И обратно: в её эссе, статьях, высказываниях сквозило то смирение, что равно родственно и воспринятой ею вере, и переводческому ремеслу. В той фразе — «я принадлежу к ордену проповедников» — много кто поставил бы ударение на последние слова, — пусть даже неосознанно, от фонетической их красоты; у Натальи Леонидовны главным словом было невзрачное «принадлежу». Орудие чужого текста, необходимое для того, чтобы текст был понят. Возможно, самым благим в благой вести для неё было то, что человек в этом мире — не сирота. Не из праха во прах, не из бездны во мрак: «Кто ещё хочет свободы? Кто ещё хочет победы? Идите домой!» — непрестанно цитировала она заветный стих из честертоновского «Перелётного кабака». В её смирении не было ни оголтелой и выспренной отрешённости, ни гордыни покаяния, свойственных недавним скептикам, которые из всех чудес мира уверовали в одно лишь собственное обращение. Одним из первых уроков, который усваивали те, кто общался с Натальей Леонидовной, было очень простое и вчера ещё невозможное словосочетание: «радость терпения». Радость, свойственная лишь тем, кого в конце пути — трудного, жестокого, с выбоинами и попутчиками-горемыками — непременно ждёт уют, кот и розовый куст. Не как награда — какие ребёнку награды, разве что советскому, безотцовному: звёздочка в тетрадке. Но — подарок очага, сверкающего рождественской звездой (небесной, а лучше — ёлочной); подарок, который достанется всем, кто и жизнь-дорогу свою принял как подарок. Отцовский, незаслуженный. Ответственность за который — непомерную — нести трудно и радостно, и эта трудная радость по-настоящему целебна. И для самого человека, паче же — для тех, кто на несколько лет или минут прибился в спутники. Сама эта ноша — благая весть. Проповедник; переводчик; переносчик. Тот, кто способен перенести.
Ницше, в одном из своих приступов антихристианства, язвительно бросил: христианин был только один, и Он умер на Кресте. Принцип рассуждения тут, однако же, верен: христианство — не столько философия или идеология, сколько личный пример жизни. Наталья Трауберг жила свою жизнь так, что оказывалось: жить так — возможно. Терпеть и не сетовать, смиряться и радоваться, ликовать о добрых и горевать о тех, кому стать добрым не достало сил. А значит — и это неизменно зарождало сомнение во всех, кто до того сомневался лишь в главном, — что жить не так — не обязательно. Все «что делать, приходится» и «как же иначе, таков мир» внезапно оказывались чудовищно (или чудесно) небезусловными. «Да, — с необычайной серьёзностью проговорил Гулд, — я не верю, что быть во всех отношениях безупречно хорошим значит достигнуть счастья. — Прекрасно, — спокойно заметил Майкл, — но не ответите ли вы мне ещё на один вопрос? Кто из нас пробовал это хоть раз?»