Нарушенное молчание
27 января, в День полного освобождения Ленинграда от блокады, в 15:20 на «Ленфильме» состоится бесплатный показ «Читаем блокадную книгу» Александра Сокурова. О фильме рассказывает Кирилл Асс.
Сокуров обладает феноменальной способностью: точно рассчитанным движением указывать на затемнённые зоны общественного сознания. При взгляде на его фильмографию складывается впечатление, что он торопится вспомнить и осмыслить все главные умолчания русской истории двадцатого века и исследовать все тщательно избегаемые уголки русской душевной жизни. В ряду этих умолчаний Блокада Ленинграда остается всё ещё не понятой в полной мере частью нашей истории.
Советская мифология Блокады, сложившаяся довольно поздно, была, да и остаётся ещё одним примером драматического расхождения трагедий персональных судеб и государственной истории подвигов. Титанический труд Адамовича и Гранина, собравших воедино воспоминания и дневники сотен ленинградцев, нисколько не мог служить официальному образу героических защитников, потому что защитники предстали в нём героями не былинными, а повседневными, свидетелями не только и не столько бесчеловечности нацистов, сколько бесчеловечности и беспомощности собственных властей, непредсказуемости человека и его поступков. И того, что в осаждённом городе есть место проявлениям и высокой нравственности, и бесконечного падения, которое, оказывается, ни у кого нет морального права осуждать.
Кино и блокада. Список жертв
Формально фильм невероятно прост. Разные люди читают «Блокадную книгу». Взрослые, молодые, дети, старики, мужчины и женщины, актёры и простые люди. Они стоят в радиостудии у микрофона и читают. Кто несколько абзацев, кто несколько страниц. Камера беспристрастно следит за читающими. Видно, что они не готовились к этому чтению. Каждый из них становится участником психологического эксперимента, говорящего о сегодняшних нас больше, чем любые опросы. Один читает скороговоркой, стараясь скорее преодолеть отведённые абзацы. Другой читает поставленным голосом, по-актёрски, как будто не вникая. У третьей голос едва дрожит. Четвёртая не может сдержать слёз. Пятый старательно прочитывает слово за словом, как будто с непривычки. Читаемые отрывки заставляют горло сжиматься то от невыносимого ужаса, то от гордости за героизм, то от простоты смерти и жизни. В какой-то момент начинаешь ставить себя на место читающих: «смог бы?» Потому что стать на место написавших эти тексты, рассказавших эти истории — невозможно. Их опыт находится за пределами представимого.
К этому фильму неприменимы оценки, нельзя сказать, что он «блестящий» или «провальный», потому что он за гранью оценок, он вне эстетического
Простота композиции подчёркнута скупостью использованных приёмов. За спинами читающих всегда неизменный задник — тёмный схематический город за дождливым окном. Перед ними — аудиопульт, прыгают огоньки индикаторов записи. Каждое новое лицо представлено немного манерным титром, на нём имя, возраст и профессия. Иногда между читающим и камерой встаёт стекло, по которому течёт вода. Несколько раз издалека звучит музыка. Раз-другой один отрывок читают, сменяясь, два человека. Врезается фрагмент хроники. Камера меняет своё положение. Под конец музыка усиливается, и голоса читавших переплетаются в общий хор. Затемнение. Титры.
Блокада: Ленинградская объединенная киностудия
Бессистемное на первый взгляд использование этих приёмов кажется ненужным, отвлекающим от текста, тем более, что их телевизионный привкус так контрастирует с отточенной строгостью кинематографического языка Сокурова. Но со временем становится понятно, что они служат мостом между текстом и нашим временем; они приносят Блокаду к нам, в наше сегодня, для которого эти приёмы — норма и привычное визуальное окружение. Это та самая невозможность поэзии после Освенцима, возможность лишь бытового, никакого, обычного. Так на кинематографическом языке утверждается недопустимость поэтизации ужаса. Невозможность эстетики при изложении произошедшего. Малочисленность приёмов создаёт визуальный голод, отражающий невероятное опустошение мира в Блокаде. И демонстрирует ненужность и тщету любого художественного осмысления яснее, чем любой образцово-минималистский подход, любой демонстративный отказ от эстетики, который уже давно сам эстетизация. Любой стиль стал бы маньеристским кунштюком. И когда это понимание приходит, всё складывается воедино — и претящее «хорошему вкусу» чтение шестилетнего мальчика в начале, и кажущаяся случайной последовательность чтецов, и их напряжение, и их чуть избыточная аккуратность.
Эти случайности здесь не случайны. Потому что они есть отражение абсолютной неизбирательности трагедии, разворачивающейся там, где всё ещё вчера было обыкновенно, с теми, кто был тут и жил, как обычно, и вдруг, теперь, оказался в сердце ада, без разбора чинов, званий, заслуг или вины. А настойчивая телевизионная обыденность кадра, простота композиции фильма, вся его кинематографическая плоть становится невидимым двойником той, другой обыденности. К этому фильму неприменимы оценки, нельзя сказать, что он «блестящий» или «провальный», потому что он за гранью оценок, он вне эстетического. Этот фильм намеренно оказывается за пределами искусства кино. И не должен быть в них. Невозможно понять, как он появился. И в то же время понятно, что невозможно было его не сделать. Он должен быть.