Портрет

Пишите себе спокойно, торопиться некуда — Вспоминая Александра Тимофеевского

Две недели назад, когда не стало Александра Тимофеевского, было трудно сказать что-то внятное. Слова давались плохо. Поэтому первые тексты о нем мы публикуем только сегодня. Сначала — Максим Семеляк.

Весной 1999 года я впервые собрался в Париж. А накануне зашел к Тимофеевскому по какой-то надобности, а скорее всего по обыкновению без оной, ну и, естественно, похвалился грядущей турпоездкой. Мне тогда еще не исполнилось даже и двадцати пяти лет. И вот мы сидим-болтаем, и он вдруг спрашивает: ну, а жить где там будете? Я, незнакомый с парижской топографией, говорю — ой, ну, где-то в центре. А он улыбается и произносит — там все центр.

Александр Тимофеевский

Память, особенно после потрясений, сохраняет все самое вроде бы случайное, все то, что было впроброс и всуе. И оно же вдруг становится самым точным и применимым. Это, конечно, сказано про него самого. Александр Александрович Тимофеевский и был такой «там все центр». Это поразительное свойство — пребывать в гуще событий и одновременно в тени. Он ведь занимался вполне закулисными вещами, последние двадцать лет в условном медийном поле присутствовал достаточно негласно, да и вообще его неподражаемые усадебные интонации были не то чтоб прямо в масть эпохе аврального сторителлинга и прочего питчинга. Как чванливо написал в нулевых один медийный деятель: «Яндекс» не знает Тимофеевского.

И в то же время — там все центр. Он был настоящий хаб всей нашей пресс-словесности. Без него — никуда и никому (из тех, кто понимает, конечно, — а он в свою очередь был готов понять и принять практически любого). Я бы сказал, что его роль можно описать словом даже не «присутствие» (слишком затасканная и метафизическая категория), а «наличие».

Это умение прописать себя не героем, но именно незабываемым персонажем идет, безусловно, от русской литературной традиции, к которой он также безусловно и принадлежал.

Он ценил язык как форму жизни, которая проявляется в сочетании слов, слова это в первую очередь связи («Опасные связи» его любимый переводной роман), все цепляется друг за друга и к чему-то приводит. Что такое глобально язык? Сплетня о мире.

Я несомненно считаю себя его учеником, вот только он определенно не был моим учителем — не те отношения, все было совершенно не по обычной схеме. И я думаю, что у многих так же. Скорее я бы назвал его воспитателем. Все происходило само собой, и в рассыпчатых беседах приходило понимание самых разных вещей — от сиенской готики до того, как определить идеальное количество гостей на ужине.

Александр Тимофеевский в «Порядке слов»

У него в квартире росло дерево, и он сам был как большое раскидистое дерево, с плотными, как его собственное рукопожатие, листьями. От объединяющих посиделок под сенью этих листьев (где кого только не водилось и каждый, надо думать, выходил немного переиначенным) исходило ощущение не салона, не кружка, не секты, а скорее такого странного беспроцентного ломбарда. Это многолюдное общение не было игровым или сугубо светским — нет, тут принято было именно что меняться словами и мыслями, вкладываться, витавшая информация носила черты фамильных драгоценностей, утлых, тайных, обжитых, приголубленных; чувство избытка легко сочеталось с эффектом по типу «последняя копейка ребром скачет»; и все было с историей и предельно обжитым и насущным, только такое сведение и представляло интерес, только такой фактчекинг он и признавал. Если старинное указание поэта насчет того, чтоб слово стало плотью, где и сбывалось, то как раз в словесных практиках (неважно, устных или письменных) под эгидой А.Т.

Стиль его письма — это преимущественно эссе, но эссе каким его понимал, например, Музиль, эссе, которое «чередою своих разделов берет предмет со многих сторон, не охватывая его полностью, ибо предмет охваченный полностью, теряет вдруг свой объем и убывает в понятии».
Photo Весна средневековья купить

Он ценил язык как форму жизни, которая проявляется в сочетании слов, слова это в первую очередь связи («Опасные связи» его любимый переводной роман), все цепляется друг за друга и к чему-то приводит. Что такое глобально язык? Сплетня о мире. Характерно, что к чужим текстам он относился, кажется, с большим вниманием, нежели к своим (свои иной раз и вовсе писал под псевдонимом Антонина Крайняя и вообще афишировал себя очень мало — совершенно несообразно масштабу). Стиль его письма — это преимущественно эссе, но эссе каким его понимал, например, Музиль, эссе, которое «чередою своих разделов берет предмет со многих сторон, не охватывая его полностью, ибо предмет охваченный полностью, теряет вдруг свой объем и убывает в понятии». Помню, после презентации его «Весны средневековья» я ему пожаловался, что никак не могу дописать книгу, а время поджимает, мне уж сорок пять скоро как-никак. Какое время, почему поджимает? — искренне удивился он. — Пишите себе спокойно, торопиться некуда.

Александр Тимофеевский в «Порядке слов»

В последние годы, когда люди, кажется, только и делают, что читают или слушают лекции, он как раз избегал нарочитого образовательного пафоса — как раз, думаю, чтобы «не убывать в понятии». Никогда не строил из себя «публичного интеллектуала», не гнался за философическим апдейтом и уж во всяком случае не начинал утро с чтения London Review Of Books. Он вообще знанию предпочитал понимание и слышал более глубокий ритм жизни.

Как-то я несколько лет редактировал журнал как раз с нарочито усложненным содержанием, негласная цель которого состояла в том, чтоб довести количество знаний и идей до абсурда, затмить всякое понимание и посмотреть, что будет. И вот я попросил его о некой беседе (темой номера был смех), он сперва согласился, но как только я выслал ему вопросы, начиненные всякой непроницаемой софистикой и цитатами из Слотердайка да Агамбена, он немедленно отшутился: «Я думал, мы попорхаем за чаем вокруг иронии, а Вы предлагаете грызть гранит. У меня искрошатся все мои новые искусственные зубы».

Photo Книжка-подушка купить

Кстати, о смехе: провозгласив в девяностые годы конец пресловутой иронии, он как раз много времени проводил именно в пространстве чистого юмора, почти по Кьеркегору — того самого юмора, который и выше иронии и наполнен куда большим скепсисом по сравнению с ней. С Тимофеевским всегда было весело, причем со всех сторон— и «с ним» было смешно, и «про него» было смешно, ну кто же мог отказать себе в удовольствии спародировать все его родимые интонации и фирменные присказки, вроде «а так сказать». Он любил Раневскую и в некоторых ракурсах и сам приобретал с ней некоторое внешнее сходство. Да, в его лице определенно что-то порой проскальзывало — довольно удивительное сочетание молодого Габена и вечнозеленой Раневской. Если говорить об образе мыслей, то А.Т. исповедовал своего рода авантюрный консерватизм. Он искренне верил в некие незыблемые конструкции — например, что есть творцы, а есть меценаты. Как есть молодые и старые, страсть и мораль, равенство и неравенство, в конце концов. Однако между этими конструкциями (а часто и в их взаимодействии) он видел одно сплошное пространство свободы, которой он всегда поклонялся, в любых ее формах. Он, впрочем, и сам казался такой незыблемой конструкцией — отчего собственно его смерть многими и переживается с такой силой. Причем очень чувствуется, что в данном случае это не стандартный поминальный неймдроппинг в стиле «меня Том Сойер здорово отколотил как-то», но хор голосов, который исполняет одну тему — а как же я? А что же будет со мной? Собственно я и сам повторяю тот же вопрос.

Он был очень здешним, таким настоящим русским европейцем, с ударением на слове русский. Он на самом деле много чего искренне любил в России.

Я познакомился с ним 22 года назад и за это время в моей жизни чего только не поменялось — семья, круг общения, образ каких-никаких мыслей. А он оставался неизменным. Странное чувство, но мне всерьез казалось, что это я меняюсь, старею, сживаюсь — а он все такой же, сидит под своим деревом. Я мало понимал людей, полагающих, что общение с молодежью молодит само по себе. Это, конечно, неверно — омолаживает как раз общение с теми, кто постарше, и в этом смысле я перед Шурой всегда чувствовал себя не по чину юным, да он и сам любил подразнить меня — вы у нас, так сказать, вечный юноша и последняя черная богема. А теперь, когда его нет — то какой же я к черту юноша?

Он был очень здешним, таким настоящим русским европейцем, с ударением на слове русский. Он на самом деле много чего искренне любил в России. К примеру, очень чтил день Победы — я хорошо помню, как он мне со слезами на глазах рассказывал про ветеранов, еще не совсем старых, которых он застал в семидесятые годы. Они были совершенно прекрасны, повторял он. Еще я помню, что неоднократно спрашивал у него — а почему вы не купите квартиру, например, в Риме? Уехали б и сидели там на златой террасе и точно так же читали бы ЖЖ или FB. Не помню, что он отвечал, ну что-то отвечал. Но не уезжал.

Александр Тимофеевский в «Порядке слов»

Роберт Мертон давно заметил, что космополитически влиятельные личности завоевывают авторитет благодаря тому, что они знают, а локально влиятельные — благодаря тому, что они понимают. Тимофеевский и был — именно про понимание, и про локальное влияние. В данном случае неважен диаметр этой локальности — страна ли, город или просто стол под деревом. Хотя и с диаметрами там тоже было все в порядке — кого только ни заносило в окружность его интересов и знакомств. Однажды едем в Питер в конце девяностых. Он курит в тамбуре, я стою за компанию. Он вдруг спрашивает:

— А вы знали Свинью?

— Какого Свинью? Панова? Ну лично нет, разумеется, откуда.

— Ну а как по-вашему, Свинья был талантливый?

— Да по-моему, не очень, между нами, а что?

— Думаете, да? А я ведь, так сказать, очень хорошо его знал.

И дальше нас трясет в этом ночном тамбуре, Шура что-то рассказывает, а я все пытаюсь уразуметь, как уживается в нем интерес, допустим, к Тициану и панк-группе «Автоматические удовлетворители». Впрочем, уж кто-кто, а он в равной степени умел ценить и молитву, и частушку. И я не знал другого такого человека, который бы столь естественно умел соединить условный быт и условное искусство. Мудрость, вообще, отличается от стандартного ума своей уязвимостью: мудрость допускает право на глупость, на наивность, на смех, на многое.

И вот мы идем друг другу навстречу, и это как раз ровно то, чего, пожалуй, действительно не знает «Яндекс».

В последние дни я вспоминаю о нем не как о собеседнике, но как о части картины и фигуре пейзажа, буквально. Я не слышу его голоса, и печатные строчки у меня перед глазами не всплывают, но взамен я вижу одну отчетливую живопись. Когда он приезжал к нам в гости в деревню, я обычно ходил встречать его на перекресток, у самого леса. И я часто наблюдал по дороге такую картину — он стоит один на развилке и растерянно смотрит по сторонам, пытаясь вспомнить, в какую сторону идти дальше, и я его уже вижу, а он меня еще нет, он набирает мне, я слышу звонок, и он слышит на отдалении свой собственный сигнал в моем кармане, замечает меня и облегченно улыбается. И наоборот — я приезжаю к нему на дачу, никак не могу понять, куда дальше сворачивать, он мне уже по телефону, теряя терпение («ну где вы, а?») пытается объяснить про грунтовую дорогу, а я толком не понимаю, какая из дорог грунтовка, что это, вообще, за грунтовка такая, и наконец, чертыхаясь, поворачиваю за нужную околицу и там стоит он, в этих своих шортах и сандалетах. И вот мы идем друг другу навстречу, и это как раз ровно то, чего, пожалуй, действительно не знает «Яндекс».

Надо сказать, что в последние годы я стал довольно скептически относиться к этому его традиционному подходу, который очень условно можно обозначить как «за хороший текст можно все простить». Я и сам не раз, набравшись наглости, на правах вечного юноши пенял ему — ой, дались вам эти тексты, а уж тем паче их авторы, ну какая в самом деле разница, кто как пишет, плохо ли, хорошо, кому это все нужно, разве это в жизни главное? Он же до последнего продолжал перетряхивать интернет в поисках изящной словесности.

И лишь после его смерти до меня вдруг дошло, что я просто неправильно его понимал. Не там слышал акценты. В конструкции «за текст можно простить» ключевым словом было не «текст». Ключевым словом было «простить». И это собственно и есть главное, чему он учил. Не будем сейчас использовать сложносочиненные конструкции со словами эстетика-этика, это в данном случае не отсюда и не сюда. Все несколько сложнее и конкретнее. Речь шла о движении от красоты к доброте. Сложнейшее на самом деле движение, которое по сути и есть ключ к преодолению любого неравенства. Александр Александрович двигался в этом направлении. Я лично никогда не смогу объединять людей так, как это делал он, но научиться их прощать — это ведь, так сказать, самое, Максим, главное, ау?


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: