Праздник непослушания, или воспоминания о кинотеатре
Так. Вытряхнуть мягкую теплую пыль из сандалий, выдержать сражение с бабушкой из-за зеленых сатиновых штанов на резинке (ну и что — карманов нет? — не надевать же выходные брюки с манжетами, как фон-барон: жарко, пацаны вообще в трусиках бегают, а деньги я сроду не терял), пионерский галстук — не обязательно (каникулы же!), зажать в кулаке мамой с вечера оставленные 10 копеек, новенькие и блестящие, и вперед — по родной Луначарской мимо акаций и шелковиц, на которых (смотря по сезону) непременно сидят голые черные мальчишки, а потом свернуть на Красную площадь и — мимо Дома техники, мимо грозных марморных рабочих и ученых, похожих на греческих богов из желтого тома .Детской энциклопедии”, мимо такого же мраморного фонтана, где галдят все те же голые черные мальчишки — только мокрые; а потом — через трамвайные пути — вниз, мимо любимой детской библиотеки с замечательными библиотекаршами, — туда, куда указывает рукой бронзовый Ленин: к заветному входу, где над дверями недавно v прилепили гипсовых пионеров с горном и барабаном. И с замиранием сердца: что показывают? — к афише.
Начало 60-х. Город, недавно в очередной (но не последний, как выяснится) раз переименованный обратно из Ворошиловграда в Луганск. Центральная улица — Ленинская. Детский кинотеатр «Салют»… Это теперь я задумаюсь — и крепко! — перед тем, как определить, что такое детское кино. Да и есть ли оно? Да и нужно ли оно вообще? То, что у нас непосредственно предназначалось детям, они вовсе не обязательно принимали, а то, что считали своим, отнюдь не было рассчитано именно на них. Так что, может, и вообще отдельного детского кино никогда на самом деле не было. Но это теперь, а тогда на такой вопрос я ответил бы с ходу: настоящее детское кино — это просто наши старые фильмы, из которых на три четверти состоял тогда репертуар «Салюта». А на вопрос «почему?», не задумываясь, ответил бы любой пацан дошкольного возраста: там все такие шухарные… Но вот просьба объяснить это слово привела бы в замешательство: уж слишком объемным было это понятие. Объемным и наглядным одновременно.
Ну как: «что такое сухарной»? — Шухарной и есть шухарной. Шухарик, одним сповом. Вот Котовский — шухарик. Бороду в сторону, «лестик» из-за пояса — и: «Ноги на стоп! Я Котовский». А как он из тюрьмы бежал, скажи? Во дает! И Пархоменко — тоже шухарной. Я, говорит, тоже командующий, только советский. И — бах, бах в этого! Тот — брык, и все. А тот, который с ним, ну этот, Ваня Курский в общем, говорит: знаешь, кто такой Пархоменко? Он такой — ка-а-ак даст — так все сразу падают. А Пархоменко ему — р-р-раз! Тот — брык! И говорит: «Братцы, Пархоменко! Ейбогу, Пархоменко!» И сразу стал за него. Ну, за нас. А то был анархист. Анархисты — они вообще шухарные тоже. Поют «Цыпленок жареный». И флаг у них, как у пиратов — с черепом и костями. Пираты — они как анархисты. Тоже такие. Глаз перевязанный, и поют все время. Ну вот как батька Махно. «Любо, братцы, любо». Как запоет — все пацаны в зале сразу подпевают”.
Как я теперь понимаю — понятие «шухарной» отнюдь не подразумевало непременно некую идеологическую наполненность образа. Однако подлинный герой, чтоб его признали и полюбили, должен был быть «шухарным» непременно. Конечно, ему необходимо было сражаться и, разумеется, за правое дело, которое, несомненно, было прогрессивным. Но очень желательно было, чтоб он при этом «шухарил». Ну, например, дурил «ихних», как хотел. Чтоб они думали, что он… а он в это время… Ну, в общем, понятно. Как Зигмунд Копосовский. Или разведчик, который «Подвиг». Они говорят: «Выпьем за победу». А он так подождал немного, потом говорит: «За нашу победу». И выпил. Они думают, что он за них, а он за нас. Там вообще немец был такой шухарной, дурной — ну он еще в другой картине пел «красотки-красотки, красотки кабаре». И еще один, так наш тому говорит: «Вы болван, Штюбинг». И — ходу.
— Нет, а скажи, как он…
Все эти разговоры — уже в фойе, после того, как, проскрипев половицами дощатыми кассового зальчика (он вечно ремонтируется почему-то), сунул в окошко кассы свои десять копеек, протянул билет тетке на входе и в сотый раз направился к стенду с фотографиями из знакомых фильмов. Мальчишки столпились, и пересказывают друг другу любимые сцены. Впрочем — не просто пересказывают, а проигрывают заново. В «кино» играют постоянно. Если в него невозможно играть — значит, это не кино. В школе можно получить точную информацию насчет репертуара кинотеатров и телепрограмм последних недель, пронаблюдав, во что играют на переменках. Запомнилось, как месяца два играли в «Ставреска» — это такой шпион неуловимый из какого-то румынского фильма — не то «Тайна шифра», не то «Морской кот». «Ставресок» делает гадости и прячется, а его надо найти. (Лет через пятнадцать мама расскажет: “У нас в школе все уже неделю играют «в Туташку» — это идет грузинский сериал по роману Чабуа Амирэджиби «Дата Туташхиа».) Поколение телезрителей еще не выросло. У первых телевизоров собираются по вечерам кинозрители и радиослушатели, для которых телевизор — это не более чем вариант кино и радио: смотрят фильмы и спектакли, и еще концерты. Неожиданно становятся доступны столичные новинки. Впрочем, это скорее для взрослых. А нам-то праздник посмотреть в один день подряд (понятно, на каникулах) «Тайну двух океанов», чтоб не мучиться полгода в ожидании: спасется пи ученый в батискафе (с тех пор запомнилось слово) от цепких щупалец гигантского спрута — ведь на этом самом месте и появляется роковая надпись «Конец первой серии».
И каждое воскресенье — детское кино, как по радио каждый выходной — «Клуб знаменитых капитанов», а по субботам (кажется, по субботам — в 15.00) «Детский радиотеатр», с невероятным Шерлоком Холмсом — Пляттом, с отважными мальчишками Валентины Сперантовой, с героями Осипа Абдулова и Михаила Названова, со сказками Николая Литвинова. Постоянное празднество игры, где главные герои чаще всего одни и те же — что в кино, что по радио, что в книжках: рыбаковские пионеры из «Кортика», катаевские Петя и Гаврик, каверинский Саня Григорьев, гайдаровские горемычный и отважный барабанщик и благородный Тимур, и Маугли, и Буратино, и Дон Кихот — все вперемежку и вперемешку. Книги все-таки на третьем месте, на первых — кино и радио. Так что когда моему соседу по парте — второгоднику Сашку Куцевскому, рыжему и конопатому охломону средней вредности, — придется писать сочинение «Моя любимая книга», он простодушно признается, что в книжке «Человек-амфибия» ему больше всего понравилось, как человек-амфибия прыгал по крышам, чего в книжке и в помине не было, зато было в кино. Тоже понятно: легче играть в прыгающего по крышам, чем приделать себе жабры в добавление к легким.
Вот и жужжат, галдят, снуют по фойе, цепляя друг друга, воображающие себя киногероями: сеанс еще не начался, а кино уже идет. И когда прозвенит наконец звонок, действие развернуто вовсю. Нужно влететь в зал, как в класс, как армия вступает на конях в покоренный город — с топаньем, гиканьем, свистом, успеть занять лучшие места, отнюдь не согласно купленному билету, и в нетерпении зажмурить глаза, чтобы приблизить священный момент, когда наконец погаснет свет, в предвкушении события — как со-бытия.
Господи, да разве можно забыть о том, что действие развивалось одновременно на экране и в зале, что называется — «при активном взаимодействии сторон». Какая бездна эмоций, сопереживания, какое наслаждение, когда судьба героев висит на волоске, лицезреть (именно так — бытовое, нейтральное «видеть» тут не проходит) подоспевающую в последнюю минуту подмогу! Вот уж кто всей кожей ощущал, что случайность — не более чем непознанная закономерность, — мы в зале. Торжество этой закономерности праздновалось самыми буйными средствами, полным выплеском эмоций. Идет, скажем, картина 1936 года «Федька», о мальчике-пулеметчике, и в самый опасный момент, когда белые гады наступают, пулемет заело, пулеметчик — взрослый лоб — бежать, и тогда Федька ка-а-ак врежет. И пулемет заработал. И на каждый залп (а было их выпущено чуть ли не с десяток) зал отвечает громовым «Ура!» и грохотом каблуков об пол. Понятно, что само событие должно было быть достойно такого переживания, соответствовать его масштабам. Поэтому кино «из современной жизни», особенно про пионеров и про школу, презрительно отвергалось — «детское» (!). А чего там смотреть? Как в школу ходят да учатся — так мы сами туда ходим, надоело уже. Ну двойки получают, а потом исправляются. Что самое серьезное может случиться — в поход пойдут и заблудятся там, идиотики. Не, если такое кино идет, так лучше десять копеек не трать. Пойти и купить молочное мороженое за девять копеек, и еще останется на газировку без сиропа, которую продают с тележки на колесах. А мороженое из деревянного ящика на ножках крест-накрест. На ящике нарисован белый медведь. Другое дело, если про войну. Или вообще про другую жизнь. Как в картине «Последний дюйм», которую все пацаны бегают смотреть. Там один пацан полетел с отцом-летчиком снимать акул, а акулы напали на отца, ранили, так пацан его тащил по песку, а потом сам вел самолет, во здорово! И еще песня там «Тяжелым басом ревет фугас». Такая, в общем, по делу.
Несколько лет спустя куплю пластинку — кажется, «Мелодии экрана», выпуск какой-то там, потом она бесследно исчезнет, а удивительного тембра баритон, поющий эту балладу, нездешний, как ритм и текст ее, запомнится навсегда, и даже фамилия помнится с тех пор — такая странная: Рыба (именно так — с ударением на последнем слоге — Михаил Рыба), артист Московской филармонии.
Такому герою, как этот Дэви из «Последнего дюйма», можно и не «шухарить». Не до того. Маленький — а занят настоящим делом. Ведь речь идет о жизни и смерти. Именно так — о жизни и смерти, как в древнейших жанрах. Поединок добра и зла возникает как производное. Живой прав уже одним тем, что жив, и потому может обороняться от сил, стремящихся его жизнь закрыть, всеми доступными ему способами, ухищрениями и уловами. И чем изобретательнее живое в этом поединке, тем более достойно избрания в герои. Поэтому, как понимаю теперь, герои изначально монументальные, вроде статуй у Дома техники, не особенно котировались.
Если такой здоровый, то ничего, кроме подвигов, от него и ожидать нельзя. Сила есть — ума не надо. А если маленький, а дает почище другого взрослого (или вообще большого) — другое дело. Сюжет «Давид и Голиаф» переживается с особым восторгом и наслаждением. После первого просмотра, раз и навсегда восхитившего, «Юности Максима» мы с братом будем несколько дней кряду воспроизводить сцену, где юный Максим в тюрьме сшибает с ног ударом кулака избивавшего его громадного городового, с ее упоительным диалогом насчет его, Максима, отца, который не так нашего героя по праздникам бил. И демонстрирующим городовому — как.
В принципе, только теперь до меня начинает доходить, почему предпочтение наше так решительно отдавалось фильмам из «другой» жизни. Все то, что в нашей собственной повседневной жизни категорически запрещалось, признавалось предосудительным, недопустимым, там, на экране, оказывалось безусловным достоинством. Драться, например, не подчиняться взрослым (разумеется, «вредным», а с хорошими взрослыми -.правильными — быть не просто заодно, но — наравне). И хулиганить там тоже позволялось, Вот когда царя, кажется, встречали, Микопка-парозов залез на чердак, вытащил рогатку, одному — бац! — тухлым яйцом в глаз, в трубу дохлую ворону — раз! Труба как завоет! Потом вообще, когда Семку-матроса убило, за пулемет залег — и по немцам: тра-та-та-та-та! Семка в последний раз глаза открыл: «Воюешь, сынок?» — «Воюю». И дальше из пулемета кроет. А попробуй кто-нибудь из нас такое сейчас школе устроить?!.. Сразу — на линейку пионерскую потянут, галстук снимут, а то еще и из школы попрут, как пацанов из 20-й школы, когда они козу к двери класса привязали. Как в «Добро пожаловать!..» или «Друг мой, Колька». Тоже про современность, но хорошее кино. Добро пожаловать даже с титрами, совсем как в старых картинах.
Еще одно сегодняшнее открытие: «другая» жизнь — времена первотворения, прямо классическое «абсолютное прошлое» по Бахтину. Эпоха превращения хаоса в космос, эпоха битв с хтоническими чудовищами. Поэтому экран для нас — пространство той абсолютной свободы, которая только и присуща мифологическим демиургам на заре человечества. В пору детства человечества. И детства человека. Беспросветное дореволюционное прошлое и революционная эпоха здесь — материал идеальный, как и любая эпоха катаклизма, например война. При том, однако, условии, что война тоже условна. В настоящую войну играть нельзя. Когда на экраны выйдет «Иваново детство», прокатчики (очевидно, они считали, что детское кино — это кино про детей) спихнут странную картину на детские сеансы. Ничего, кроме раздражения, у нас она не вызвала. Вместо того чтобы заниматься своим прямым делом — то есть совершать подвиги и повергать наземь шеренги врагов, все герои там ведут себя абсолютно нелепо. Ненормальные какие-то. Идиотики. «Сын полка» — другое дело. Там мальчик прямо из пушки стреляет. Жалко, что не видно, сколько он фрицев свалил. Потому что, когда показывают, как их косят, зал приходит в экстаз, как на «Федьке», например. Или на «Великолепной семерке» на утренних сеансах в центральном, не так давно открывшемся кинотеатре «Украина» — сплошное стекло и бетон. И клумба с цветами у кинотеатра — пышными розами и пионами. Вряд ли стоит подозревать нас тогдашних в милитаризме и человеконенавистничестве. Ведь враги — это не люди, а чудовища. Рога на вражеских касках воспринимаются как нечто само собой разумеющееся — будь то буржуины из «Сказки о Мальчише-Кибальчише», или псы-рыцари из «Александра Невского», или воинство Калина-царя из «Ильи Муромца». Они страшные и смешные одновременно. Если только страшные — тогда смотреть неохота. Жутковато. В этом что-то неправильное, потому что страшное должно быть непременно побеждено. Потому они так смешно коверкают язык: «Малшик, если ти скажешь, где есть партизан, ти будешь есть белий булька». И валятся так потешно, когда по ним наши начинают строчить из пулемета или забрасывать их гранатами. Герой обязан поставить врага в смешное положение — это и есть победа.
Короче — врач всегда одинаков, кто бы он ни был. То есть одинаков принцип изображения. А вот кого нам предлагают в качестве врага — дело другое. Помню, как долго был я уверен, что адвокаты существовали только при царе и белогвардейцах, и долго удивлялся, узнав, что симпатичный наш сосед — адвокат. Но я помню, как вздрогнула мама, услышав на улице людей, говоривших по-немецки: это было совсем не из-за кино… Скорее наоборот: мы упорно деидеологизировали, что называется, нейтрализовали предлагаемые нам идеологические схемы, возвращали их к историко-культурному истоку, архетипам, будучи стихийными, но стойкими юнгианцами.
Не потому ли в неписаной нашей иерархии одно из самых верхних и почетных мест среди «наших» принадлежало Чарли Чаплину? Бог ты мой, сколько раз и с каким наслаждением по выходным в «Салюте» смотрели мы две программы чаплинских короткометражек. Наверное, их показывали и в будни, но недаром же помнятся именно воскресенья — посмотреть Чаплина уже само по себе было праздником! (А впрочем, может быть, его как раз и пускали в выходные дни, чтоб собрать как можно больше народу?) Вот кто был нашим героем во всех отношениях, вот кто удовлетворял всем мыслимым требованиям! Маленький, а никого не боится. Со всеми дерется — и всех побеждает. А шухарной — дальше некуда. Как он с тем детиной дрался, старшим братом пацана, который Малыша обижал! Тот как развернется, а Чаплин пригнулся, и детина кулаком по стене — бац! Стена и свернулась. А Чаплин детине снизу ка-а-ак даст! А как он вообще Малыша защищал, скажи?
Несомненно, Чаплин был наш человек в мире взрослых, успешно притворяющийся таким же, как они, но на самом-то деле мы знали, кто он. И недаром, когда Чарли переодевался в священника, он рассказывал собравшимся историю (то бишь проповедь — но это нам было невдомек) точно так же, как мы фильмы друг другу — не столько словами, сколько жестами, перемежаемыми глаголами и междометиями. И какую же тему он выбирает: про то, как Давид победил Голиафа — то есть маленький победил большого, наш любимый сюжет.
Затевающий кавардак, переворачивающий мир вверх ногами, и при этом уверенный в полном нашем понимании и поддержке, Чаплин был именно идеальным нашим героем, поскольку был идеальным водящим в игре, без которой, повторяю, воспринимать кино (как и любое другое искусство) мы отказывались. Эта способность — «водить» — и была тем основным принципом, по которому выбирали в зале главного — для себя — героя.
Когда в середине 60-х социологи впервые за долгие годы провели исследование детской киноаудитории, они не без удивления обнаружили, что для большинства зрителей «Морозко» оказался фильмом «про Бабу-Ягу и Марфушку», а стопроцентно положительную Настеньку героиней дети считать отказались, потому что «скучная она». Точно так же, скажем, никто из отважной четверти «мстителей», ни порознь, ни вместе взятые, даже Яшка-цыган, не мог конкурировать в популярности с Бубой Касторским — «оригинальным куплетистом», а очень доброго доктора Айболита — Олега Ефремова затмевал, несмотря на название фильма «Айболит-66», Бармалей — Ролан Быков.
Причем «Айболита-66» я увижу впервые на вечернем сеансе в «Украине», поскольку там показывали все широкоформатные фильмы, которые тогда были в новинку. И умудренного чтением «Юности» и даже «Искусства кино» десятиклассника тогда вдохновляли «оригинальные образные решения», «открытая условность», но больше всего — тонкие приколы типа «Это даже хорошо, что сейчас нам плохо». Хохотал я на всю катушку, но, кажется, едва ли не единственный в зале, все более пустевшем: взрослая публика интеллектуальный юмор явно не «догоняла» (меж тем как картина стала фаворитом московских кинокритиков). Зато, сбежав через полгода с лекции в тот же кинотеатр, но на утренний сеанс, в зимние каникулы, я обнаружил что детвора реагировала не только на все лихие трюки, но и на тонкие шуточки, которых не раскусила провинциальная взрослая аудитория. (Кстати, сходная история года за три-четыре до того произошла с комедией «Каин XVIII», которую режиссеры «Золушки» Надежда Кошеверова и Михаил Шапиро поставили опять-таки по сценарию Евгения Шварца, завершенному после его смерти Николаем Эрдманом. Это был памфлет против «поджигателей войны», однако действие происходило в империи, густо набитой стукачами и разьездными палачами, что оценила интеллигентная публика, а мы хохотали над кавардаком, который устроили в этой империи два веселых бродячих музыканта, перенесенные в фильм из шварцевского «Голого короля». Остальной публике комедия показалась странной.) Таким образом, выбор в качестве главного героя странника-шута, бродяги-клоуна свидетельствовал о том, что мы были не только стойкими юнгианцами, но и последовательными бахтинианцами, воспринимая зрелище именно как роман в чисто бахтинском понимании. Между прочим, в моих словах нет никакой иронии. Напомню, что после того как в социалистической культуре было произнесено надгробное слово над романным плутом в «Золотом теленке», он не замедлил возродиться именно в детской литературе, где как раз в самый лютый период 30–40-х годов появились и «Повесть о Ходже Насреддине» Л.Соловьева, и «Приключения капитана Врунгеля» А.Некрасова, и Буратино с Незнайкой. Ну кто, скажите, обращал внимание на мораль этих книг? Где нашелся бы тот «ненормальный идиотик», который заявил бы, например, что абсолютно положительный инициатор и вдохновитель Знайка интереснее ему, чем балбес и стиляга Незнайка, который к тому же невежливо обходится с малышками? Что до того, что большинство этих книг было переделками иностранных оригиналов? И Буратино, и Незнайка, и Хоттабыч были нашими героями, как, между прочим, и Чиполлино, похоже, толком и не прочитанный на своем родном итальянском языке. Все социально-идеологические подоплеки мало интересовали нас — ведь эти герои устраивали нам праздник непослушания, давали уроки свободы так же, как Чарли Чаплин, Чапаев, юный Максим, Тарзан и т.д. и т.п. — имя же им легион.
…И вот загорается на экране титр «Конец», и нужно успеть вскочить и подбросить в воздух головной убор — тюбетейку, панамку, кепку, шапку (смотря по сезону), чтобы они успели попасть в луч киноаппарата и запечатлеться на экране, а потом, через вечно заваленный строительным мусором двор, выйти на солнечную улицу, разыграть самые впечатляющие куски и понять, что жизнь сулит самые невероятные и удивительные приключения, и потому прекрасна, прекрасна, прекрасна, прекрасна…
Потом, когда пойдут совсем другие времена, фильмы и зрители, а «Салют» станет кинотеатром повторного фильма, в 1977 году, узнав о смерти Чаплина, тогдашний директор «Салюта» запустит на всю неделю чаплинские картины (благо, они тогда были в прокате, хотя особых сборов не делали — «Цирк», «Золотая лихорадка», «Огни рампы» и «Король в Нью-Йорке»), и вдруг выстроится к «Салюту» очередь из очень взрослых людей, вряд ли ожидаю-щих от жизни удивительных приключений, я вспомню те воскресные сеансы, и подумаю, что эти люди пришли проститься со своим детством окончательно…
Он остался в другом времени, а теперь и в другой стране — сарай увеличенных размеров с наспех приделанными архитектурными излишествами. Теперь там ничего не показывают — несколько лет идет реконструкция, завершать которую, как говорят, невыгодно ни хозяину, ни заказчику. Напротив, как знак перемен, — коммерческая палатка, где продают «сникерсы», какие-то заколки и почему-то старые российские газеты. А на видном месте стоит мужской член из пластмассы — таких размеров, каких и не бывает вовсе. Точь-в-точь такой, какой слепил когда-то из пластилина Сашка Куцевский и показывал из-под парты, за что получил по шее и выдворен из класса…
Читайте также
-
С днем рождения, Евгений Яковлевич!
-
Шепоты и всхлипы — «Мария» Пабло Ларраина
-
Алексей Родионов: «Надо работать с неявленным и невидимым»
-
«Сказка про наше время» — Кирилл Султанов и его «Май нулевого»
-
Дело было в Пенькове — «Эммануэль» Одри Диван
-
Лица, маски — К новому изданию «Фотогении» Луи Деллюка