Эссе

После Египта

Зимой 1995 года, точнее — 14 февраля, исполнялось 20 лет с кончины Вудхауза. «Иностранная литература» решила это отметить, и я написала довольно длинную статью, где особенно хвалила сэра Пэлема за то, что он не проповедует. Григорий Шалвович Чхартишвили, тогда возглавлявший отдел критики, более чем резонно заметил, что моя статья — именно проповедь. Устыдившись, я ее забрала, но все-таки поместила в трехтомник как послесловие.

СЕАНС - 23/24 СЕАНС – 23/24

Среди прочего в статье говорилось о том, что мы — в пустыне, с Моисеем. Естественно, при всех перепелах там больше неудобств, чем в Египте. Подразумевалось, что окупается это свободой. Прошло десять лет, сходства с Египтом больше, чем тогда, но если вспомнить его получше, все-таки увидишь, что мы — или в той же пустыне, или в тех положениях, которые описаны в Книге Судей. Загляните туда и увидите, что они исключительно неприятны; и все же это никак не Египет.

Борис Акунин

Не превращая притчу в аллегорию, где каждое слово что-то «означает», перейду к сути дела. На мой взгляд, заключается она в том, что за пределами Египта неизбежно возникает словесность, не претендующая на менторство. Что поделаешь, навязанное добро очень нестойко. Мало того, оно порождает отвращение к какой бы то ни было «системе ценностей». Уточним: у одних — порождает, у других — нет, и эти другие рискуют только тем, что их сочтут дураками. Плата небольшая, а для христиан — непременная.

Я искренне прошу прощения за слово «христиан». Религиозный новояз так мерзок, что надо бы обойтись без таких переосмысленных терминов, но это не всегда возможно. Надеюсь на одно: эту статью примут скорей как чушь, а не как назидание. Прибавлю, что пишу о себе (я, я, я) только потому, что описываю быль, в которой участвовала.

Словесность — не человек, но за ней стоит автор.
Человек-гора Человек-гора

Появлению словесности, которая давно расцвела в любимой Англии, я очень обрадовалась. Непрестанно отсылая к стихам Кибирова об «Аде с Лолитой», я стала об этом писать. Надеюсь, читатель помнит, что романам Набокова (которого, заметим, я очень люблю, хотя — другие книги) Тимур Юрьевич предпочитает «Муми-Троллей». Сравнить с Набоковым Вудхауза сам Бог велит, Честертона — еще туда-сюда, но я сравнила «Пелагию и белого бульдога».

Тут и привалил материал для другой притчи. Меня принялись укорять за следующие грехи:

1. высоколобость, побуждающую любить игру ума;
2. отсутствие вкуса, побуждающее любить ширпотреб;
3. пагубный либерализм, побуждающий терпеть кощунство;
4. пагубный консерватизм, побуждающий терпеть (или хвалить) апологию самодержавия и православия.

По-видимому, значило это, что я пыталась выразить некую стереоскопическую истину. Для томиста, скажем, хорошо, если его бьют с двух сторон. Однако эту тему, даст бог, разберем в другой раз. Сейчас мне важны две вещи; к ним и перейду.

Худ. Игорь Сакуров

Первая относится не столько к Акунину, сколько к нынешней критике. Вне Египта, на свободе, расцветает многое, в том числе — беспощадность. Конечно, в Египте ее больше, но выражается она на бытовом уровне (очередь, транспорт, коммуналка). Что до критики, та подобна циркулярам. Конечно, они жестоки, но никак не личностны. А вот на свободе, повторим, уставшие от унижения люди со вкусом бьют друг друга. Тут ничего не поделаешь. Вообще-то поделаешь, но только словом, слезами и молитвой, все прочее заведет в тупик.

Чтобы в этом не участвовать, можно писать лишь о том, что удается увидеть «глазами любви». Тоже слащаво получилось, но сказал это Честертон, идиот, а не ментор («…глаза любви, которые еще зорче глаз ненависти»). Получится примерно как с человеком: не видишь в нем райского образа или хотя бы беззащитного ребенка — отойди, не суди. Словесность — не человек, но за ней стоит автор. Если он жив, мы его обижаем. Запрещать и даже осуждать такую критику нельзя, но думать так, надеюсь, можно, хотя за это и ругают. Я не настолько смиренна и не настолько горда, чтобы совсем не огорчаться, но дело не в том — любая злоба плоха сама по себе.

Что ни говори, Фандорин намного ближе к англичанину, чем к тем, кого Шарль Моррас называл les blancs du midi.

Другая «вещь» относится уже непосредственно к Акунину и Фандорину. Попробую ее описать, хотя это нелегко. Точнее, легко, но прочитывают что-то иное. Опять ничего не поделаешь.

Книги о Фандорине можно воспринимать как хочешь, в прямом смысле этих слов. Если ты устал от истин в последней инстанции, ты отдохнешь, как с английским детективом. Если тебе все-таки нужны нравственные истины — пожалуйста, их немало, как в том же детективе «золотой поры». Нужен рыцарь, вроде Атоса с легкой примесью д’Артаньяна, — вот он, можете влюбиться, как я, лет одиннадцати, влюбилась именно в Атоса. Нужна тебе марионетка — легко воспринять Эраста Петровича и так. Мало того, легко переменить идеологические знаки. Читая всерьез, сокрушаешься, что такие люди отсортировывались — вот бы кому спасти Россию! Но ничего, в фильме «Статский советник» это исправлено, что удаляет от «самой жизни», но приближает к истине то ли мифа, то ли кукольного театра. Хочешь играть в бисер или, посмиренней, в бирюльки — возможностей очень много. Знаешь по опыту, как пронизано все мелкими чудесами, — и автор это знает; а о том, всерьез это или не всерьез, запрещают судить предложенные правила.

Отойдем немного в сторону. Кем бы ни был персонаж Акунина — нравственным образом или марионеткой, у него есть неотъемлемое свойство: он — человек чести. Конечно, он очень умен и обладает редким нюхом, но верность кодексу отличает и простодушного Берти Вустера. Не зря один из романов о нем называется «The Code of Woosters», а в переводе «Честь Вустеров: существует». «The Code of Mullinets» переводится также «Честь…». Суть в них одна — истинный джентльмен ни за что на свете не сделает низости. Подсказывает это ему не столько совесть, сколько светский стыд.

Худ. Игорь Сакуров

В английских книгах таких сыщиков много: лорд Питер Уимси у Дороти Сейерс, Алейн у Найо Марч, Грант у Джозефины Тэй, совсем уж загадочный аристократ у Марджори Аллингем, а у современной нам Элизабет Джордин — скромный граф, называющий себя просто Томасом Линли. Правда, каждый из них отмечен какой-нибудь особенностью — скажем, лорд Питер охотно дурачится, собирает инкунабулы и долго завоевывает любовь Харриет Вейн. А у Шерлока Холмса честь не подчеркнута — его джентльменство само собой разумеется.

Даже Эркюль Пуаро, бельгиец, нарушает кодекс уже хотя бы хвастовством. Что ни говори, Фандорин намного ближе к англичанину, чем к тем, кого Шарль Моррас называл les blancs du midi. Бельгия — не такой уж юг, но мы воспринимаем Пуаро, скорее, как француза. Англичанин обязан быть сдержанней.

Несчастный постмодернизм отличается от всего прочего не столько игрой, сколько аномией, а то и нигилизмом.

На фоне другой этической системы особенности Фандорина выделяются четче. Лучше всего ее представляет отец Браун, образец неуклюжего смирения. Интересно, ушел бы он в конце «Статского советника» или потерпел и остался? Мы помним, как св. Сергий просил Дмитрия Донского поступиться гордостью и благословил его только тогда, когда тот счел это невозможным. В православной традиции это хорошо, во всяком случае — лучше агрессивного мифа о том же событии; в католической — достаточно спорно. Сюжеты брауновских рассказов не позволяют решить, что сделал бы кроткий патер в ситуации, похожей на конец «Статского советника». Вроде бы уйти — и достойнее, и смиреннее; но уход папы Целестина V скорее осудили, во всяком случае — Данте. Напрашивается пример нашего несчастного царя, но это завело бы в неразрешимые споры. Мне (в отличие от режиссера или сценариста) нравится, что Эраст Петрович не смог участвовать в делах тьмы.

Иоанн Павел II о кино и телевидении Иоанн Павел II о кино и телевидении

Снова скажу, автор романов уважает нашу приватность и не навязывает нам своих решений, но — серьезно или не серьезно — он все же создает «инвариант» Фандориных, от Корнелия до Эрастика. Они — люди чести, то есть именно те, кого с таким трудом создавали времена Романовых и так быстро утратили мы. Если все-таки разрешить себе проповедь, лучшей темы и не придумаешь. Помню, как в 1994 году, который Иоанн Павел II назвал «Годом семьи», молодой польский монах Анджей Белят делал доклад о деградации мужчин при советской власти. Прежде всего у них исчезали ответственность и честь. Что ж, понадеемся на индукцию. От любимого героя нетрудно заразиться.

Итак, мне доставляет большую радость то, что Чхартишвили и Акунин с удовольствием пишут книгу за книгой. «Красного петуха» я не вместила — что же, дело мое. Недавно очень набожная женщина хвалила именно его, а я из вежливости сделала вид, что книги не читала. Фандорин-внук нравится мне меньше деда, не столько он сам, сколько изображение «наших дней». Мне посчастливилось не видеть ни богачей, ни уголовников; наверное, есть и этот слой, если о нем все говорят. Нравится меньше, но каждую новую книгу я читаю лежа или за едой, как любимых английских леди вроде Агаты Кристи. Конечно, Б. Акунин не так прям и простодушен, но не это главное, и времена другие. Главное же, на мой взгляд, то, что оба они пишут не в Египте.

Худ. Игорь Сакуров

Легко сказать «не в Египте», разница глубже. Любой скажет, что Агата жила в мире четких ценностей, а Б. Акунин и даже Г. Ш. Чхартишвили — в мире постмодерна. Представив себе, как рассердятся его (постмодерна) сторонники и противники, я оторопела, но тут же почти услышала ответ. Он так нелеп и прост, что по меньшей мере предписывает оставить критику, если эта заметка к ней относится. Ничего не могу поделать, снова выхожу в область проповеди, но, надеюсь, не менторства. Отличие — в том, что от проповеди можно отмахнуться, если показалось, что тебе что-то навязывают.

Снова печально оговариваю: Эйзенштейна я знала и могу заверить, что он любил Честертона именно за игру ради игры, отстраненность взгляда и т. п.

Итак, говоря о книгах, тем более — живого автора, я исхожу из презумпции невиновности. Несчастный постмодернизм отличается от всего прочего не столько игрой, сколько аномией, а то и нигилизмом. Конечно, дело в термине. Недавно одна приятельница, о которой я написала в заметочках о непрестанных бытовых чудесах, обиделась, усмотрев в самом тоне что-то опереточное. Надеюсь, другие читатели поняли, что я, устав от менторства не меньше записных постмодернистов, пыталась убрать тот пафос, который уже нельзя вынести.

Вот я и предполагаю, что Григорий Шалвович, которого я неоднократно видела и хорошо помню, — не подросток, шарахающийся от того, что покажется ему назиданием, а умный и взрослый человек. Во всяком случае, общение с ним в упомянутом журнале, хотя и почти служебное, подсказывает такую точку зрения. Тогда нетрудно ответить на удивленные вопросы, которые посыпались не только отсюда, но даже из Йейля и Вашингтона, от литовского и русского друзей. Оказалось, что презумпция помешала мне многое увидеть — например, издевательство над Николаем II. Видит бог, я с детства его люблю. Родилась я ровно через десять лет после его ужасной гибели, и воспитывала меня верующая бабушка, не забывшая очень рано рассказать и о ней, и о жизни всей семьи в Царском Селе, в Тобольске, в Екатеринбурге. Читая «Коронацию», я подумала, как хорошо изображен конец того века, как занятна игра с именем и отчеством «Изабелла Фелициановна» (для работавших в «Иностранке» в ней три, а не два уровня) и тому подобное, включая чисто детективный интерес. Мучила меня только та мальчишеская кровожадность, которую Честертон считал признаком здоровой души, если выражается она в игре, на бумаге. Я не феминистка и думаю, что это верно только для мужчин.

Худ. Игорь Сакуров
Пройдет время, уйдет культ забавы, а искусную беллетристику будут благодарно читать люди разного возраста и пола, находя в ней то, что им нужно.

Так я и читала, примеров — сотни. Книги, в которых и я вижу только жестокость и непотребство, я читать не могу. Тем самым эта странная статья — свидетельство не критика, даже не филолога, а читательницы, очень страдающей и от аномии, которая на практическом уровне была всегда, и от менторства или пафоса. Это бывает нередко — скажем, у Честертона, которого принимают то за лютого триумфалиста вроде Беллока, то за чистого эксцентрика вроде молодого Эйзенштейна. Снова печально оговариваю: Эйзенштейна я знала и могу заверить, что он любил Честертона именно за игру ради игры, отстраненность взгляда и т. п. Ведь «среди книг и картин» даже здесь, у нас, существовали художники, писатели, режиссеры, которые по части нигилизма не уступят нынешним. Помню, как я рассказывала об их любви к Честертону, а мой собеседник, могучий и старый католик, возглавляющий американский Chesterton Institute, сурово напоминал мне, как пагубны такие люди и воззрения; и я его понимала, хотя их, лично их, с их лицами, словами, слабостями, не могла бы вынести в пространство суда.

О, Господи, трудно на минном поле! Но я не критик, и заметку об Акунине пишу потому, что мне это предложили. Пока я ее писала, я окончательно поняла, что критиком не стану. Наверное, и это — не женское дело. Оставим мужчинам гнев и суд, а себе — приятие и милость. Пройдет время, уйдет культ забавы, а искусную беллетристику будут благодарно читать люди разного возраста и пола, находя в ней то, что им нужно. Если же это что-то другое, читать ее не будут.

Просмотрела эту заметку и вижу, что милости в ней не больше, а меньше, чем надо бы. Защищая беллетристику, я походя обидела всех, чьи статьи расположатся рядом, как, если верить Довлатову, обидел целый город Коржавин. Но тут совсем ничего не поделаешь — призывы к пощаде непривычны, а потому задевают. Объяснить придется другое: я легкомысленно написала, что Бориса Акунина можно читать как угодно. Кто-нибудь выведет из этих слов, что он — чистый Протей или хамелеон. Вот вам и пресловутая аномия.

Худ. Игорь Сакуров
Подберите себе Фандорина по вкусу Подберите себе Фандорина по вкусу

Но имела я в виду не это. Вспомню еще одну притчу (не аллегорию!). Давно, в 70-х годах, Аверинцев говорил, что средневековые росписи или скульптуры сообщали каждому то, что он может вместить. Равнодушия к истине там быть не могло. Скорее это — деликатность, которую нетрудно усмотреть во многих действиях Промысла. Снижу пафос, прибавлю «mutatis mutandis», чтобы читатель не решил, что беллетристика — на том же уровне, что росписи и скульптуры. Вообще-то, и они с поразительной легкостью превращаются в китч, и жестокость в них бывает, однако речь не об этом. Удивительно — или не удивительно, — что такое свойство порождается не «новым средневековьем» в романтическом, или манихейском, или беспощадном смысле, а нашей странной свободой. Сколько ее пугались, сколько ругали ничуть не советские люди, а Ромуальд Траугут, участник польского восстания 1863 года, думал иначе. Его спросили, почему он, такой академически-тихий, полез в политическую борьбу, и он ответил: «Видите ли, Бог хочет, чтобы человек был хорошим. При свободе это легче». Прибавим, что в Бога он верил и о нашей греховности знал.


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: