Обман зрения


«Обман зрения» — назову я эту заметку, которую не могу написать. Но не написать тоже не могу. Вы поймете почему. То есть зачем я все-таки пишу комментарий к этой «братской могиле». «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Нет, эпиграфа не будет. Эпиграфом будет вся жизнь — куда ни ткни, все имеет отношение к тем документам тридцатилетней давности, к тем актам на списание сценариев — какие имена, какие люди сошли с ленфильмовской дорожки на первом же кругу!.. «Сценарный резерв» — забытые, сладкие слова. Но к ностальгическому умилению примешиваются мерзкий кладбищенский озноб, колотун, попросту говоря, и закипающая досада, и еще много разнообразных чувств, составляющих горючую смесь.

А если подумать, если подойти научно, без лирики — можно определить все эти нервные вибрации как род клаустрофобии: вот тебя заживо укладывают в братскую могилу, ласково засыпают землей, воздают последние почести, а ты еще рвешься что-то сказать, объяснить, прокричать, но — поздно, и голос пропал.

Да, сознаюсь — задевают меня все эти публикации: зачем же печатать их списком, «акты на списание» -ведь между ними ничего общего. Или список можно продолжить до бесконечности.

А разве вам не известна простая до гениальности истина, что мир — это кладбище неосуществленных желаний, неисполненных проектов, угасших надежд? Охладив себя философическим этим замечанием, позволю себе вопрос «на засыпку»: а вы теперь, в океане свободы и гласности, будь вы директором и хозяином своей собственной студии, пригласили бы этих молодых, подающих надежды писателей, дали бы им авансы, на которые можно скромно прожить несколько месяцев, довели бы до конца их проекты?

Из этих документов, напечатанных скопом, получится, что какая-то Л. П. Иванова подписывала приговоры и была губителем блистательных кинозамыслов, а на самом деле Лариса Павловна была просто редактором-организатором, и, смею заверить, во всей стране не было лучшего редактора-организатора. Всегда на месте, всегда точна и доброжелательна, всегда на страже интересов автора, любого, маститого или молодого, или вовсе подозрительного с точки зрения начальства. Это многие помнят, как Лариса Павловна бегала по этажам, выбивая авансы и гонорары, хлопоча, утешая, примиряя, и в длинной цепочке посредников между заказчиком и автором была, безусловно, «первой от конца». И вот попадет в историю с обратным знаком — как злодейка первой величины — по документам, которые ей по должности приходилось подписывать.

Вот эта частность, несправедливость местного значения побудила меня откликнуться, хотя я обещала себе не участвовать, не ввязываться в споры о нашей недавней истории и не переношу слова «шестидесятники», запущенное к нам публицистами прошлого века словно в назидание. Тогда это называлось «вульгарно-социологический» подход. И обидно, что люди нового времени, тонкие, эрудированные критики, не нам чета, — никак не выберутся из старой системы координат. Я читаю в шестом номере журнала «Искусство кино» (про неосуществленные замыслы разных времен и народов) статью Михаила Трофименкова «Натюрморт» с остроумной классификацией «несуществующего» кино, с мимолетными прозрениями на темы действительно еще не тронутые и важные, например, «убийство зрителя». Но как только автор спускается из теоретических высей в «здесь и сейчас» — его немедленно сносит в развязную журналистскую риторику: «…А если бы цензура и пожары не мешали режиссерам?… Если бы ранние короткометражки Репе и Уэллса сохранились для народа? Если бы кухонные герои, непризнанные шестидесятники получили в свое время от идеологического отдела ЦК все условия для свободного творчества? Тогда что? Мы наслаждались бы бессчетными шедеврами?…» Нет, конечно. Но сама интонация больно напомнила монолог одного верховного, весьма циничного редактора: «Ну, если бы вы мне шедевр принесли…Тогда было бы за что бороться, вплоть до ЦК…». Честно говоря, его хотелось убить — с его апломбом, с его безотказным способом отшить автора. Да, мы всегда просители, так было, есть и будет, но при диктатуре Шариковых возникала здоровая злость, ритуалы «коллегиальности» оставляли какую-то лазейку для самоуважения: тебя «зарубят», но иной раз и комплиментов наговорят, и обнадежат — вроде кому-то нужен, пиши еще, ну постарайся…Какой-то она будет — диктатура Чичиковых плюс прессы?

Я, конечно, с той кухни, и меня задевает в умной статье Михаила Трофименкова такой, например, пассаж о «Покаянии»: «Яркий пример мифа, которому воплощение лишь повредило — „Покаяние“ Тенгиза Абуладзе. Общественное сознание действительно перевернулось, но благодаря не фильму, а предшествовавшим его премьере статьям, столь многочисленным и обстоятельным, что фильм можно было и не смотреть: мы знали его по кадрам… Это была уникальная ситуация, когда интерпретация предшествует произведению и не нуждается в нем…». Да, поймали первую ласточку гласности и принялись терзать, как голодные, извините, коты. Фильм-то тут при чем? Это внутреннее дело, киноведческий «междусобойчик», опять-таки обман зрения — сами сотворили миф, сами же его и крушат. Полная аналогия с сотворением культа тирана. Но я не хочу загонять себя в теорию сотворения мифов. Я пыталась всего-навсего честно прокомментировав «приговоры» и даже обратилась к Юрию Клепикову за свидетельскими показаниями, поскольку их с Фридрихом Горенштейном сценарий тут фигурирует, и я его хорошо помню, участвовала в благожелательном студийном обсуждении, после чего он был послан в Госкино. Цитирую письмо Юрия Клепикова: «..да, напиши для „Сеанса“ про душные времена, когда ленивые властители давали либеральной редактуре возможность оставаться приличными людьми. Горенштейн говорил мне в Берлине, что его упорно не печатали, но при этом у него поставлено семь сценариев. Относительно нашего с ним зарубленного сценария я помню поразившее меня обстоятельство. Обсуждение состоялось часов в восемь, то есть после рабочего дня. Кто был? Уже тогда люди пожилые: Сытин, Блейман, Юренев, Арнштам и, кажется, Коварский. Короче, пожилые и нездоровые люди добросовестно в течение двух часов отрабатывали кучку рублей как члены какой-то там коллегии… Наверное, в моей старой записной книжке что-то есть из реплик этого мерзкого события. Никогда я не был так оплеван и растоптан, как в том (семидесятом?) году. Бог им судья». А дальше — про другое, но процитирую и конец этого письма из деревни: «…не теряем надежды увидеть тебя в наших краях, хотя проклятая новая жизнь так злобно препятствует нашим желаниям… Поневоле вспомнишь о застойных временах. Было душно, противно. Но не был нищим и был …неужели свободным?! Да, свободным в клетке, в лагере, в зоне. Нет, и здесь не хватает слов.»

Про «те времена» написано много, и чем лучше пишут, тем труднее читать. Например, статья Инны Соловьевой с каким-то виноватым названием «Попытка справки» и статья Владимира Турбина «Шестидесятники: блеск и нищета» напечатаны в «Искусстве кино» мелким шрифтом, не умещаются — тесно мыслям, и словам тоже тесно в журнальной публикации, и обидно за эту торопливость, за этот как бы оправдывающийся тон. Накопилось, мысли набегают одна на другую и — увы — канут в вечность. Лучшие мысли умнейших людей. Они были отделены от государства, а теперь они как будто бы в нем, о чем свидетельствуют лохматые стопки периодики — надо же, все напечатано, все типографским шрифтом! Но это тоже обман зрения. От времени остаются одни глупости, бойкие словечки «застой», «перестройка», «свобода, равенство, братство», «пусть расцветают все цветы» и «экономика должна быть экономной». Теперь высокий рейтинг у «духовного возрождения» и «красота спасет мир».

В этом роскошном интеллектуальном пространстве, где все закавычено и можно перекликаться цитатами, никто не стал мудрей — вот что приходится отметить с печалью и некстати. «Мы будем петь и смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда». А что — разве не сбылось? Если бы знать, что только это одно и сбудется — так бы и остаться там, в тех непросвещенных временах, где половина населения ставит вместо подписи крестик и бежит от своих керосинок в кино, а кто-то маленький и одинокий уже дотумкал, что Павлик Морозов — не герой, а доносчик, но кому про это скажешь, не поймут. Страшно, неужели ждать тридцать лет?

Но вот ведь в чем вопрос: наша свирепая диктатура пролетариата (которую, оказывается, отменили в семьдесят втором, но никто этого не заметил), никогда не проводила последовательно «культурную революцию», из какого-то суеверия содержала не только наиважнейшее из искусств, но и другие, неприбыльные искусства, и кой-какую академическую науку, и музеи, и издательства. И каждая кухарка, управляющая государством, первым долгом считала — дать детям высшее образование, а внуков выучить языкам и музыке. Не очень, видать, верили в власть серпа и молота. Предлагаю вам свежую тему: «дети коммунистов». Почти все нынешние герои, диссиденты поэты и кинематографисты, прочие стоявшие против режима — дети правоверных большевиков, репрессированных или выживших, но передавших потомству непокорный характер и бессмертную фразу: «мы пойдем другим путем»

Маленькое воспоминание, семейная сценка шестьдесят первого: Гена Шпаликов включает телевизор, а на экране Бэла Ахмадулина читает стихи. Мы с Бэлой уже знакомы, и все в нее влюблены. Мы вытягиваемся перед экраном а Генин отчим-подполковник негодует: вот взять бы ее за эту челку да оттрепать как следует! Не за стихи даже — за прическу. Что же Гена? Вскинулся, хлопнул дверью, как сделала бы я в своем доме? — Ничуть не бывало. Хохотнул, подмигнул и продолжал уважать своего отчима. А в стихах у него есть такие строчки: «Бэла с белыми плечами, пятьдесят девятый год, Бэле челочка идет».


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: