«Левиафан»: Огромный синий кит порвать не может сеть
Неумолимое море, окаменелая вечность, кладбище кораблей. «Я тебя люблю». Ответ — «Я знаю». Форма диалога между супругами, прозябающими в царстве Эреба. Прикованных незримыми цепями к серому проявлению жизни. Их мечущиеся души божьей волей ввергаются в пучину трагедии. Цепи натянуты, и если они падут, водоворот окажется сильнее, ведь со дна взошел Левиафан. Беды тысячелетней истории, кнуты, хлещущие хребет согбенной родины. Верящий в факты, а не в Бога, юрист придет и скажет, что каждый виноват в чем-то своем, а во всем виноваты все. Молят небо, а сами сидят себе, сложа руки и три перста. Крыша все не латается, оковы не падают, власть не меняется. Не пеняешь на Всевышнего, исход такой же, потому что кит — народ, серый, как та земля, то мертвый, то живой, и он не заодно, а порознь, народ не уполномочен, народ изменяет самому себе исподтишка, народ мельчает, народу тяжело, народ неподъемен, обглодан и выброшен на берег. А Богом быть труднее.
Античная трагедия — не откровение в определении жанровых черт этого фильма, однако обязывает к грубой конфигурации, некоторой масочности и предсказуемой приземленности. Но с первых кадров и вершится главное, Звягинцев последовательно протягивает будто бы все ту же кинематографическую симфонию из «Елены»: нервная скрипка сменилась волнующим Глассом, а пастельные пейзажи холодом земли. Гипнотизирующее телевидение — для столиц, в провинции скрепляющим социум алхимическим элементом является водка. И не зря: алхимия от ветхозаветного «Элохим», силы, творящей вселенную. Государство же в этой вселенной — институт демонологии, не машина, бульдозер или экскаватор. Фиктивный Уроборос. Смертью смерть поправ держава восстала из небытия девяностых, выезжающий из-за угла «крузак» старого поколения, за «крузаком» другим, новым. Цикл разрушения за циклом разрушения. Итерация беспредела. Того, кондового, потомственного, приходящего на экран с лицом Виктора Сухорукова.
«Про уродов и людей» и «Левиафан» справедливо могли бы поменяться названиями — за последние, без малого, 20 лет, в отечестве столь же точен и выдержан был только Балабанов. Этим двум фильмам не нужно натуралистического вызова, истерик и претензии на отзеркаливание реальности, они и есть окна с видом на родину, несмотря на заварочную цветовую палитру первого. А полуразрушенная церковь, мальчишеская обитель — чем не колокольня счастья из финальной притчи «Я тоже хочу». Там даровалось забвение, а настоящая вера — это всегда забвение, но, как известно, народу нужен опиум. Поэтому круг опять смыкается в конце, божий дом на месте дома раба божьего. Огромный, белый, ведь сподручнее разрушать устои изнутри, чем каким-то панк-молебном, что в речи архиерея прочитывается через «обладать правдой может лишь тот, кто обладает истиной». Истина в данном случае такой же товар, как купленная правда в «Брате», как нагота в «Про уродов и людей», как справедливость в «Грузе 200».
В финале, кит — мучимый народ — продолжает плыть неведомо куда, несчастный пленник, пейзаж приобретает черты «Над вечным покоем», да вместо маленькой церквушки — тоталитарная махина. Тишина иногда прерывается русским досугом, забавой пострелять по бутылкам, но по-человечески не выходит даже этого, измена, драка, когда останется один сын, на эмоции грядет кулак — государство позаботится. А государство по совету духовного сана идет на зверство, считая заезжему адвокату ребра, всякая же власть от Бога, и прессануть, и украсть, посадить. Жаль только носитель рясы не ведает, что жаждущий власти лучше всех ей пользуется, но хуже всей ей служит, как было сказано в «Исходе», другом теснобиблейском полотне сезона. Власть — чудовищная сила, прельщающая суккуб. Можешь ли ты удой выловить Левиафана? Нельзя выловить эфемерное зло, а народ можно: оттянуть за «фаберже», манипулировать, стегать — стерпит. Самоуправство через имя Господа, на такое способен только многоликий. Дьявол? Левиафан?
Шлепающая, методично и монотонно, распределяющаяся по контейнерам на заводе мертвая рыба инспирирует гибельную тягу. Взываемая смертью Лиля, видит кита, она уже смирилась с участью пучинного самопожертвования. И этот кит, видимый ей — символ отречения от этого народа, символ отхода души от тела, свободы от сероземельного бремени острова. Мальчик убегал к скелету, месту смирения, вечной русской покорности, но это всего лишь эскапистский жест.
«От себя не убежишь» — замечает добрый мент, хлопая очередную рюмку. А вот предание себя воде как раз шаг высвобождения от оккупированного злом бесконечно красивого библейского миража. Одно жертвоприношение, и Левиафан сыт. Астернальный Уроборос не отпускает хвоста, его круг вновь замкнулся. Если Бог создал человека, то, скорее всего, жалеет, что оставил себе глаза.