Кто твоя кукла


Души у них безусловно нет.

В этом они сходны с человеком.

Ваш Бернард Шоу.

(Карел Чапек, «Война с саламандрами»)

Не далее как этим летом я бродила около Эйфелевой башни. Она напомнила скелет ящера, хоть и железного, но все же допотопного. Ее решетчатые ноги упирались во времена братьев Райт. Ее верхушка врезалась в небеса с таким самомнением, будто она была убеждена, что выше ее никто никогда… В этом было нечто нелепое. Но и трогательное. Огни большого города готовы были начать свою вечернюю службу вдоль ее граней. Маленький человек, размножившись до невозможности, плотной толпой развитого туризма валил в ее чрево, чтобы взмыть на лифте над самим Парижем. Я думала о Ги де Мопассане. Не в меру чувствительный художник испытывал при виде новаций Эйфеля не только нравственные, но и физические страдания. Может быть, у него начинали болеть зубы, такое бывает. Или, например, его мучила крапивница. Я думала о несчастном художнике с усами, похожими на завиток галантного автографа. Он страдал от того, что в его Париже появипось чужеродное чудовище, лишенное прелести и чувств, каким наделены старые парижские строения. От башни веяло угрозой грядущего железного мира.

Продолжая неспешное странствие, я заглянула в знакомую лавку древностей. Там среди прочего обитали и старинные куклы. Ленты на их платьях стали хрупкими, как старые рукописи, глаза их были полны зоркой печали, щеки побледнели, а углы рта опустились. Я захожу сюда, чтобы еще раз удивиться и даже ужаснуться тому, что куклы стареют. Но они были свежи и нарядны в те времена, когда Мопассан дарил их на Рождество дочерям своих приятельниц. Моя французская подруга спросила, не хотят ли мои внучки Барби.

— О нет!

Кровь моей группы бросается в голову при слове «Барби».

— Благодарю, но мои девочки могут играть другими куклами.

— Да. да, я видела у вас. действительно, они прелестны, особенно та, вы говорили, еще вашей мамы, так?

И много прошло времени с тех пор, и настал день, когда одна из моих девочек созналась, бледнея, что видит во сне Барби каждую ночь и совершенно не знает как быть, она понимает, как горько мне это слышать, но каждую ночь, понимаешь, каждую ночь… Что ж. Я поняпа. Это было поражение.

Поражение можно потерпеть в войне, а разве я воевала? Оказалось, да. Я пребывала в состоянии войны, но такой войны, что сама о ней ничего не знала.

Мой враг имел рост около 30 см, был субтилен, но живуч и носил лицо, выражающее мировую тупость так проникновенно, как можно выразить лишь мировую скорбь. У Барби было тело мини-манекена: тут нарушалась кукольная тайна. Обычно куклы свято оберегают свои личные кукольные признаки. Иной раз кажется, что их назначение не только в том, чтобы уподобиться нам. грешным, но в равной мере в том, чтобы от нас уйти. Нормальная кукла знает множество уловок, дабы избежать полного подражания живой модели — при помощи фактур, манипулируя формой или же изменяя пропорции. В старые времена кукла могла быть законодательницей мод. и дамы завидовали ее шляпкам. Но та же кукла обходилась довольно неуклюжей тушкой: маленькая кукольная швея в романе Диккенса «Наш общий друг» сердилась, когда депо доходило до талии, тем более, если шьешь кукле свадебное платье.

А Барби? Она изменила своей антропологии или, как лучше сказать, «куклологии» — так, что ли? Она перебежала в стан людей и статуй и еще хуже — в стан восковых фигур, а в таком обществе недолго и заразиться той жутью, какая присуща восковым фигурам.

А эти длинные тонкие ножки, гнущиеся паучьим образом? Тупое оцепенение, свойственное зрителю фильма про мутантов насекомых, охватывает меня в присутствии узконогой куклы. Если же ее посадить на шпагат, она немедленно уподобляется цыпленку-табака. Этот птенец вылупился из сверкающего пластиковой скорлупой яйца. Оно, конечно, лежит в инкубаторе массовой культуры. Перед ее здоровым перспективным абсолютом пасует психика российского интеллигента.

Маленькая Козетта, во все глаза глядящая на царственную куклу в витрине лавки! Эту куклу помню я с детства так, как будто видела и желала именно ее. Зеленое было там платье, не розовое и не голубое, а зеленое. И венец из золотых колосьев (это мне трудно представить, несколько раз за свою жизнь я тот венец забывала). Я знала и знаю, почему эту, зеленую, можно было любить и ждать. А про Барби не знаю.

Но не позволю же я себе не считаться с чувством ребенка, бедная ты моя девочка! Хотя бы до той поры, когда она приведет в дом какого-никакого джентльмена:

— Очень приятно, я муж Барби, Ксюша мне о вас рассказывала. Воображаю:

— Но, знаешь ли, моя бабушка всех вас считает пошляками, не обращай внимания. О’кей?

— Да успокойся, ради Бога! Держи куклу, не Барби, правда, а Синди, но это же совершенно все равно? Нет… ну, извини, я не хотела. Во всяком случае, это одно семейство, так? Единый род, можно сказать. Зачем спрашиваешь, главное, чтобы тебе понравилось. Нет, не люблю, не буду же я тебя обманывать. Хорошо, я попробую. В самом деле, посмотри, какие сапожки, трусики, а куртка даже с кармашками. И сумочка!

Должно быть, она думает: взрослые — невозможный народ. Ровно то же я думаю про непонятный народец детей. А как долго взрослый Гулливер не мог понять серьезности странной жизни малышни! Дети лопотали непонятное, рисовали неправильно, врали бессовестно. Потом оказалось, что их лепет есть праязык человечества, рисунок восходит к первобытной культуре, а дитя, сочиняющее лишнее, приближается к предку-мифотворцу.

Но когда в середине шестидесятых наши художники пошли навстречу детскому творчеству и создали куклу, условную настолько, что она приблизилась к схематичности детского рисунка, девочки неохотно допускали ее в общество привычных кукол. Общество было рутинное, его представительницы звезд с неба не хватали (одну вообще звали «Катя Озвученная», так и было на коробке). Зато у них все было на месте — пальчики, губки и, особо ценный момент, — закрывающиеся глаза. У меня явилось подозрение, что тут была допущена едва ли не бестактность: рисуя, дети играют, нас же в игру не приглашали. Может оказаться, что взрослому в страну детства путь заказан. Но когда ребенок получает ценность из мира взрослых — это уже другое дело. И вот им дали в руки уменьшенную копию идеала мужчины, не отягощенного интеллектом, и девочки встречают ее всемирным восторженным визгом.

В конце концов такова участь всякого идола — сначала его чтят взрослые особи племени, потом он переходит в разряд детских игрушек. Но Барби сохраняет для девочек ослепительный статус идола. В нее не просто играют, ей поклоняются. За нею стоит религия образа жизни. Барби тянет за собой мужей, детей, из которых вскоре вырастут стопроцентные барби. Кто может поручиться, что эта милая семейка не смотрит свои кукольные сериалы, сидя у телевизоров величиной со спичечную коробку?

У этих кукол есть свой дом, дом — полная пластмассовая чаша. Все в нем отдает зубной щеткой — пластик-стол, пластик-стул, пластик-пол. Как-то Ксении достался современный заграничный кукольный дом, пластиковый, белый, как операционная, только где он сейчас — я не знаю. Осваивать его оказалось делом безнадежным. Там уже было все, делать было больше нечего, игры не получалось.

Мне же посчастливилось видеть старинный кукольный дом, там тоже было все. Но сверх того предметы старого мира, уменьшенные до невозможности, несли в себе тайну. Дом был как нащокинский домик. Там чайник был фарфоровый, кастрюлька на кухне — медная, а стол — деревянный, на затейливых гофмановских ножках. Крошки после ужина сметали кистью из перышек, придумать ее мог сам Андерсен. Все это было продолжением заветных книжек. И я помню: мачеха-королева была такая дрянь, что когда дети задумапи устроить кукопьный пир, она выдала им вместо продуктов для пирога чашку песка. Я и сейчас думаю, что именно из-за этого мальчики назло ей обратились в диких лебедей и улетели. Потому что последнее это депо — надругаться над святыней игры. Kecapю — кесарево: Ксюшина Барби (то есть Синди, но это все равно) живет на аккуратной книжной попке. У нее есть кое-какая мебель из фанеры свердловской деревообделочной фабрики; собачка фаянсовая, немножко синяя; вкладыш, ставший картиной на древесной стенке; и ваза с усохшей травинкой, переделанная весьма удачно из катушки. Вместе с куклой эти предметы образуют дикий гибрид общества потребления и общества, где потреблять, собственно, нечего. Тем не менее, тут обитают стиль и творческое освоение мира, точнее двух миров.

Америка, создавшая эту феноменальную куколку, стояла на том, чтобы у человека было все. Не рискну утверждать, что установка России была прямо противоположной, но получилось именно так. Зато в прорехи российского быта пробилось растение, называемое душой. Россия оказалась не только родиной слонов, но и душ, мы в это свято верим. В это поверил и Запад, читавший Достоевского в переводах и решивший, что душа-рюс загадочна и непостижима. Должно быть, так и есть. И потому все, что нам непонятно и неприятно, мы наделяли бездуховностью. А уж Барби точно бездушна, тут и спорить не о чем, достаточно на нее посмотреть. Даниил Андреев, знавший в детстве совсем другие игрушки, милые, обаятельные и уютные, не забыл о них, создавая свою грандиозную гарту вселенной. Он определил в мировом пространстве особую зону, а может быть, маленькую планету, куда посмертно отлетают игрушечные души. В том случае, если игрушка долго живет подле ребенка, она может одушевиться.

И я вспомнила, что душа человеческая в средневековой мистерии отлетала в обличии маленькой куклы. Да, но все-таки кукла должна соответствовать, да, но все-таки душа должна помещаться в достойный сосуд?

Boт младшая Ксюшина сестрица по прозванию Верупчик долго не допускалась к Синди (как выяснилось вскоре, мера пресечения была правипьной). Верупчик была мала настолько, что каждый вечер поджидала встречи с отечественными кумирами — Степашкой и Хрюшей. Это достижения нашей собственной цивилизации — меховой заяц, с затылком плоским, как сковородка; поросенок, надутый, как сосиска. На них наложена унылая печать ширпотреба, подобных кукол продавали в готовых наборах для кукольного театра в детском саду. Они и есть атрибуты культуры детского садика, а та отличается завидным постоянством.

Барби и Степашка стоят на противоположных полюсах, но, как ни странно, нечто общее в них есть. Во всяком случае, они вызывают одинаковую тревогу взрослых, склонных тревожиться по поводу игрушек. И мне довелось слышать, как серьезный критик с высокой трибуны заклеймил Степашку, назвав его позором нации, и призвал с ним бороться, поскольку от него страдает наш духовный потенциал. Все на борьбу со Степашкой!

Вот и все. Перед решительным боем нечаянно включаю Степашку. Он вздохнул и пошевелил нелепыми и плохо сшитыми ушами, как живой. Телевизор был тут же выключен. А почему, собственно, мы всегда должны с чем-нибудь бороться! Наша эпоха начиналась с борьбы. То было время великих целей и столь же великих яростных страстей. Страсти оказались цепкими. Наверное, они передаются по наследству. Может быть, нужно бороться как раз с ними. Тогда, в начале громадных перемен, когда Россия взялась спасти человечество от власти капитала, огромный человек Маяковский возненавидел крошечную канарейку в интерьере обывателя, а заодно и обывателя с интерьером. Канарейка мешала строить коммунизм. Маяковский любил лошадей и собак, канарейке же предлагал свернуть шею. Сегодня перед музеем Маяковского предлагаю поставить памятник канарейке.

Только ведь памятник поставят не птичке, а Барби. Оказалось, что русская культура, верная своим старомодным привычкам, готова подарить Барби швейную машинку — кажется, именно к такой метафоре прибегал Чернышевский, наставляя девушку на путь исправления. А наши писатели уже потрудились на ниве, взращивая для Барби не что иное, как душу. Людмира Петрушевская ради нее отложила свою суровую и беспощадную прозу — в ее сказке про Барби фигурируют любовь и нежная привязанность к девочке, открывшиеся в кукле. Прежде ее интересовали золотые туфельки, розовый мерседес… Бесспорно, Барби произвела сильное впечатление на российскую словесность.

В длинном цикле радиопередач Ольга Хмелева рассказала, как полезно было для Барби, уроженки дикого Запада, очутиться в интеллигентном обществе наших кукол. Общение со Слоном, Солдатом и Матрешкой оказало на нее благотворное влияние. И солдат Федор был причиной того, что она однажды ощутила нечто внутри себя — это, разумеется, было сердце.

А у нас тем временем случилась беда. Однажды утром Синди встала со своей фанерной кровати с лицом, подобным маске дикаря, твердо ступившего на тропу войны. Кто-то зверски расписал бедную куклу фломастерами, и это, как ни печально, оказалось делом рук Верупчика.

— Как ты могла, как ты могла! — рыдала Ксюша.

Следствие установило: тут не было злостного хулиганства, тут бып грим. Да, грим. Вряд ли юного гримера не устраивала типовая модель массовой культуры. Но, боюсь, мое отношение к кукле сыграло в этом черном деле не последнюю роль.

При отмывании она потеряла ресницы и цвет лица, особо крепкий фломастер оставил на лбу глубокий шрам.

— Не плачь, мы вылечим ее, ну больно, конечно, ей больно, что я, по-твоему, не понимаю, нет, не буду, никогда не буду говорить цыпленок-табака.

Не плачь, Ксюша!

И никак не могу я понять, чему нас обучила эта самая кукла.

«Автор осмеливается привести высказывание Карло Гоцци (в предисловии к „Re de geni“), в котором говорится, что целого арсенала нелепостей и чертовщины еще недостаточно, чтобы вдохнуть душу в сказку, если в ней не заложен глубокий замысел, основанный на каком-нибудь философском взгляде на жизнь. Утверждая это, автор, конечно, имеет в виду скорее желаемое, а не достигнутое им».

Эрнст Теодор Амадей Гофман


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: