Памяти Ильи Авербаха
Еще не читан Вертер, еще светло и покойно, и я не знаю еще, что это сон, который приснится мне не раз.
Белый пароход, синее море, перистые облака, до берега далеко, детство, лето, благодать.
На палубе четверо: двое взрослых, двое детей. Один — бородач, второй — в темных очках, с кубинской сигарой в нагрудном кармане. Я и девочка Даша — прекрасная, белокурая, тонкая, озорная.
Мы приходили к Авербаху в номер и рисовали звон, стук, стол, слезы.
СЕАНС – 1
Играем в игру. Взрослые поочередно задают вопросы на память, знание и сообразительность. Дети должны отвечать — кто быстрее. Бородач был за Дашу. Очкастый — за меня. За верный ответ начислялось очко. Картина Рубенса. Население Пекина (численность). Книга Майн Рида. Остров в Средиземном море. Первый президент Америки. Чем ворон похож на письменный стол. Какая стрела летит вечно.
Я проигрываю — плохая память, плохие знания, плохая сообразительность. Даша крутится довольная и веселая. Очкастый разводит руками и откусывает кончик сигары.
«Чрез звуки лиры и трубы…»
Пароход плыл, вечерело. Четырнадцатый год, лучистые грани сифона, пледы, лото, игра в китайские палочки. Съемки идут, мне 12 лет. Илья Авербах сидит в парусиновом кресле, рядом в таком же сидит Павел Финн, подперев голову маленьким кулачком. Даша вертится и ждет другого вопроса. Я смотрю за борт и думаю о ерунде. Например — вон то судно, идущее нам наперерез, полно пиратами, и они возьмут нас на абордаж.
Судно прошло мимо, лето кончилось, я вырос.
Нас — подростков — было трое или четверо. Мы приходили к Авербаху в номер и рисовали звон, стук, стол, слезы. Он собирал наши рисунки, смотрел и ничего не говорил. Шутил, смеялся, и мы уходили.
Как-то, выйдя на прогулку, он спросил меня: «Как дела?». Я сказал: «Ничего». Он сказал: «Ничего это и есть ничего. Ноль. Пустота. Пустое место. Так как, говоришь, твои дела?». Я так и не смог отучиться и иногда отвечая, я говорю: ничего. И думаю: ничего — это пустота, ноль, пустое место. И бываю прав, говоря так.
Потом была осень, тяжелый редкий листопад, знакомые юноши в поисках кайфа, сырая тоска питерских улиц. Потом был бред, пустота, мрак совсем уже взрослой бессмыслицы. Потом было старение, умирание, пропадание людей из жизни.
Но и теперь, когда я бреду вечером по палой листве, и сам уже чаще думаю о смерти, чем о будущем лете — я вижу, как всплывает из дали маленький пароходик на фоне сажевого очерка горизонта. И на нем вальяжные пожилые разукрашенные пары. И уже дорисовываю сам — беззвучно играющий еврейский оркестрик, бьющие в ладошки танцоры, горластые бутыли изумрудного стекла с армянским вином ходят по рукам. Накрыты столы. Все, кто умерли, в белом, в легких бумазейных брюках и светлых шелковых платках, в фетровых шляпах. Пританцовывают, держась под руки. Ведут тихие милые разговоры. Откинувшись в шезлонгах, загорают. Они беспечны и прекрасны. Светло и тихо. Оркестрик играет беззвучно, не слышно слов и смеха. Лишь заплутавшая чайка парит рядом с палубой и иногда крикнет, и слышно, как хлопает андреевский стяг. И мне хорошо с ними, и спокойно. Но я хожу среди них и удивляюсь, как они все здесь собрались, и куда плывут они, и неужели их можно потрогать, и они не рассыплются от прикосновенья. И сон не растает. А все, кто умерли, смотрят на меня грустно и нежно и просто улыбаются маленькому мальчику, даже не вспомнив, чей он.
Смерть линии
Я надеюсь, что скоро, когда-нибудь, буду тоже так стоять у борта в белом летнем пиджаке и беседовать со своей женой, а вокруг будут только любимые и милые сердцу люди, и будет светло и прекрасно, и дети будут то прибегать, то исчезать. Оркестрик будет играть только для нас, и больше никто во всем мире, кроме нас и капитана, не будет знать, куда мы плывем. Но может быть это только сны и счастья не будет никогда. Даже после смерти.
Но я опять не готов отвечать и не знаю, чем ворон похож на письменный стол. Но знаю, какая стрела летит вечно.
Стрела, которая попала в цель.