Где должно быть понятно


Вряд ли за последние полтора столетия существовало хоть одно поколение, не именовавшее себя с должными драматизмом и тщеславием «проклятым». Кажется, что основания на то находились у всякого, а если и нет, то стоило их выдумать. Потребность в сублимации страха перед густо присоленным трагедией временем всегда находит себе выход и воплощение. 90-е — эпоха революционного перелома, народившегося в стане кафкианского монстра, время поверженных устоев и закона, точка невозврата, памятная теперь кровью, деградацией и плохо тогда осознаваемой, практически животной свободой. Так что у предшественников нынешней поросли нулевых, притворно славящей спокойствие своего бытия, величать себя «проклятыми» были на то все права. Но вот что забавно, так это то, что, в отличие от прошлых когда-то молодых, они, т. е. мы, от этого поэтичного и гордого именования стремились только убежать. В новую революцию под знаменами национал-большевизма, в реанимированную утопию евразийства, в когда-то романтизированное, а теперь шокирующе реальное беснование бандитизма, а те, кто послабее, больше любившие ягодный кисель и маму, чем рассказы о героической пионерии и Саньке Матросове, — в трясину успешности и накопления, а кто-то — и они стали большинством — в пугающую пустоту зазеркалья жизни, без ориентиров, натужных попыток поиска смысла и успокоения. Выход вниз по кроличьей норе в эту пустоту нашелся без труда — помогло, как и прежде, искусство, важнейшее из.

Как и многие мои сверстники, я с легкостью вспоминаю о детстве что-то такое, о чем не принято говорить, если хочешь считать себя психически уравновешенным и способным быть счастливым. О ночных бдениях перед светящимся экраном, томительном ожидании очередного кошмара на ильмовой улице, об упрятанных и поджатых под завернутым краем одеяла пятках, потных ладошках и стиснутых до боли кулачках, о беспроглядной тьме подкроватья, таинственном мраке зачердачья, пугающем сумраке лестничных клеток, о притаившемся за трубой мусоропровода бомжике, жутких, раскрашенных в дьявола, цирковых клоунах, о пучеглазой с оскаленным ртом кукле, мертвой в кустах облезшей кошке, о тысяче вещей, про которые многое написал психоаналитик, рассказал детский воспитатель, успокоил заботливый родитель, но которые тем не менее не отпустили от себя ни на миг и сейчас. Обычный, примирительно и по науке объясненный усатыми мудрыми мужами детский ужас перед миром и его непознанностью со взросленьем не ушел в небытие, а, напротив, будто схоронился глубже, в самую сердцевину, поближе к зябнувшей душонке, выплетая оттуда паучьи сети, выпуская липкие ктулхины щупальца. И всегда было чем его прикормить. Мир взрослых обеспечивал страшным — хроникой войн, преступлений, дорожных происшествий и смертей — не в пример чаще и обильнее, чем раньше, с одной стороны. А культура изливала на-гора такое количество продуктов, эксплуатирующих явление ужасного, что этому потоку трудно было сопротивляться даже всем здоровым и выздоровевшим, с другой. Российские 90-е принесли нам до того изо всей мочи сдерживаемые масскультпласты, которые на традиционной почве схлестнулись в буре, в конечном итоге смывшей всякое понятие об устоявшейся традиции, в вакханалии, преодолевшей — только теперь, с опозданием на десятилетия — модерн, в безумном маскараде, в конце концов оставившем ряженых творцов у разбитого корыта. Культура страшного, или, как принято ее именовать, «хоррор» — прежде всего на ниве кино — как и многое пришедшее извне, у нас прижилась, хотя по сию пору не приносит собственных, вызревающих в местном климате плодов.

Именно тогда, на заре видеопроката и ночного телевещания, из нас выпестовали детей, пугавшихся шорохов в стояках и батареях, ухающего воздуха в канализационных трубах после запрещенного родителями просмотра «Оно», боявшихся спать и видеть сны так же сильно, как не спать и дрожать в потемках после историй о Фредди Крюгере, паникующих в кабинетах врачей, чужих домах и темных дворах после «Ре-Аниматора», «Экзорциста» и «Серебряной Пули». А может быть, так мы воспитывали себя сами, под неодобрение «предков» и ворчание стариков — ведь слишком просто и несправедливо было бы объяснить болезненную тягу к ужасному конспирологией «оболванивания» и «потребления». В своей автобиографической «Ноа-Ноа» Гоген рассказывал о случае, когда он, возвращаясь ночью в хижину, зажег спичку, чтобы не споткнуться, и в секундной вспышке света Тегура разглядела стоящего призрака — тупапау, духа давно умершего человека. Интерес к хоррор-кинематографу (которому, кстати, так свойственны подобные приемы запугивания) сродни попытке зажечь вместо спички десяток свечей, на что Тегура вряд ли бы отважилась. Исчезнет ли тогда призрак или предстанет перед тобой во всей своей жуткой красоте — ответ неочевиден: сколько ни корми страшно-ужасного серого волка, а глядит он, скалясь, прямо на тебя. Детский страх — во многом средоточие чувства вины, а фильмы ужасов — они о той самой бабайке, что унесет тебя в душный темный чулан, если будешь себя плохо вести, о том самом боге, про которого только в детстве и спросишь: «как он может допускать, чтобы случалось плохое?» (не то чтобы позже приходит ответ — скорее, исчезает вопрос), о том, что бывает за все твои грешки под простыней и вранье родителям (потому что практически только дети и способны думать о грехе всерьез). Детский мир — мир, описанный гностиками, плохой изначально, созданный злым демиургом, и по-настоящему в нем никогда не станет хорошо. И потому отнюдь не случайно, что подавляющее большинство фильмов этой тематики были адресованы нам.

Фото: Дмитрий Конрадт

Но есть и другое объяснение. Говорить о хорроре как о сублимации страха перед смертью давно стало общим местом (хотя русскоязычной и даже переводной литературы о жанровом кино и романах ужасов практически нет до сих пор). Правда же в том, что лицезрея на экране кубометры кровяных масс и тонны человеческого пиломатериала, всевозможных бесов и ада котлы, учишься только одному — есть смерть и смерть. Виртуальная, данная для закалки через все возрастающий градус экранного насилия, и та, о которой в мире без бога ты до сих пор не знаешь ничего. В еще одной отчасти автобиографической книжке «Danse Macabre» известный автор романов ужасов рассказывал о своем самом сильном детском переживании: будучи страстным любителем хоррора, практически каждый день он бывал в кинотеатре на показах классики и новинок категории B, и вот однажды сеанс был прерван на середине, управляющий кинотеатра поднялся на сцену и, в замешательстве промолчав минуту, смог сказать только: «Я хочу сообщить вам, что русские вывели на орбиту вокруг Земли космический сателлит. Они назвали его… „спутник“». Испытанное при этих словах осталось в памяти навсегда как подавляющее ощущение реальной угрозы и предчувствие вероятной тотальной смерти. И это при всей любви и знании фильмов и книг о, казалось бы, самом невообразимом, опасном и отвратительном. Это не значит, что ужас перед реальным подавляет ужас перед выдуманным, а скорее говорит о том, что страшное настоящее дает очевидную возможность существовать или, по меньшей мере, допускать страшное воображаемое. Вот по этому, одному из многих, пути и возвращаешься в зазеркальную пустоту, в которой не действуют привычные законы для этого мира, внезапно оказывается, что он гораздо больше, сложнее и непонятнее, чем нас уверяли.

Когда босым мальцом я боялся зубастого из «страшилки» лепрекона и когда теперь не чураюсь обескоженной плоти в очередном «сплэттере», или когда зажмуривался, плача в подушку на «Зловещих Мертвецах» 15 лет назад и когда смеялся в голос над ними же в прошлом месяце — одинаково сильно и ясно чувствовал пустоту на том месте, где должно было быть «все понятно». И даже уже как-то не смешно, что посредством низкого, запретного, дешевого и грязного (в т. ч. кинематографа) только и возможно осуществить выход за обозначенные людьми пределы — в неизбежности такого подхода сомневается только слепой и брезгливый.

Смешно скорее то, что надежда на то, что когда-нибудь пустота будет заполнена, все еще жива.


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: