Врачебная тайна


«Дикое поле» производит впечатление письма с того света не только потому, что сценаристы Луцик и Саморядов уже много лет как мертвы. Перечитывая сейчас их сценарий, понимаешь, что уже тогда он был написан с очень тонким и нетривиальным пониманием соотношения между жизнью и смертью в повседневном человеческом существовании. В отличие от тупого, плоского представления о смерти как некой точке, конечном пункте на линии жизни, запечатленное в «Диком поле» понимание смерти более сложно и объемно.

В этой луциковско-саморядовской философии смерти жизнь представляется не как путь, не как движение из материнской утробы в могилу, а скорее как статичное пребывание, сидение в ограниченном пространстве — образно говоря, ограниченном стенами временного дома, подобно тому, как душа временно ограничена телесной оболочкой.

Смерть — это все, что находится за стенами этого дома, бескрайнее и необозримое дикое поле, раскинувшееся вокруг; воздух, который окружает этот дом и периодически проникает внутрь, если не задраивать окна и двери слишком плотно, как это часто присуще людям, тщательно оберегающим свое сознание от малейших намеков на все, что связано со смертью.

Герой «Дикого поля» живет с постоянно открытыми для смерти дверями и окнами — не думать о ней все время он не может просто в силу своей профессиональной медицинской деятельности. И в то же время ему незачем и нечего о ней думать по существу, кроме того, что она есть и постоянно шлет ему какие-то знаки, но не угрожающие, а скорее успокаивающие: «Я здесь, здесь, не волнуйся». В общем-то все приходящие к нему как бы за помощью люди в этой помощи особо не нуждаются (да он и не всегда может ее оказать хотя бы из-за отсутствия у него лекарств, кроме самых примитивных). На самом деле они являются посылками и  бандеролями с подарками и сувенирами оттуда, из дикого поля, то есть с того света. Задача героя в этой ситуации примерно такая же, как задача режиссера Калатозишвили, получившего от сценаристов Луцика и Саморядова аналогичное потусторонее послание: внимательно всматриваться в него, не совершая никаких резких телодвижений и не проявляя эмоциональных реакций, которые могли бы нарушить внутреннюю тишину и чистоту восприятия. Внимательное это всматривание, однако, совершенно не предполагает и тени надежды на возможность какого-либо окончательного понимания.

Чем больше смерть проявляет себя, чем больше своих разновидностей, сторон и обличий демонстрирует герою «Дикого поля», в финале оказываясь с ним лицом к лицу, тем меньше она становится понятна.

Во флегматичной режиссуре Михаила Калатозишвили нет высокомерной претензии на разгадку, расшифровку Луцика и Саморядова, которые всегда оставались в большей или меньшей степени непроницаемыми для экранизировавших их сценарии режиссеров, закрытыми для окончательного понимания и позволявшими лишь отдаленно, приблизительно догадываться о том, что именно они хотели сказать.

И точно так же в герое «Дикого поля» нет ни малейшей претензии на профессиональное врачебное знание закономерностей, по которым совершается переход из жизни в смерть и обратно (а логика данной нелинейной концепции смерти такова, что обратный переход не только теоретически возможен, но и практически неизбежен: «Человек, он не сразу помирает. Иной раз, смотришь, умер, а он нет, отходит. Полежит, полежит и — отходит».) И хотя врачу Дмитрию Васильевичу несколько раз буквально удается оживить пациента, вернуть его с того света, то есть обнаружить известную медицинскую сноровку, ловкость и хладнокровие в обращении со смертью, все равно преобладающим внутренним ощущением при его столкновении с ней остается растерянность, беспомощность, и основная функция его как врача точнее всего описана протокольной формулировкой: «Смерть подтверждает врач Дмитрий Васильевич Морозов». Это в  общем-то все, что остается делать со смертью, раз уж отрицать ее бессмысленно. Гоняться за ней по степи на мотоцикле, пытаясь разглядеть ее поближе, как это несколько раз пытается сделать герой «Дикого поля», — только дразнить свое любопытство, которое, конечно, неминуемо будет удовлетворено, но не тогда, когда ты полюбопытствуешь, а тогда, когда вопрос о смерти уже не будет представлять для тебя никакого интереса, потому что некому будет им задаваться.

«Дикое поле» все состоит из таких вопросов, которые принято называть «вечными» — тех, ответа на которые либо нет, либо есть, но когда он уже не нужен. Самый отчаянный и безнадежный из них задает второй врач, в отличие от Дмитрия Васильевича верящий в свою способность понимания окончательного смысла, и адресован он, как и все вопросы об окончательном смысле, разумеется, к Богу: «Мы стоим тут одни, а тебя не слышим. Почему молчишь так долго?» Пафос этого обращения Луцик с Саморядовым снижают, поместив его в максимально юмористический контекст и поставив рядом заскучавшего медика с жалобой на обмельчание болезней: «Где геморрой, я вас спрашиваю? Тупею я с этими ушибами». Ответить на вопрос, где именно находится геморрой, при желании можно так же легко, как и на вопрос, почему молчит Бог, — например, потому, что его просто нет. Но авторы «Дикого поля» избегают этих легких объяснений, предпочитая единственно возможный и универсальный в своей честности ответ, когда убитый молнией, вернувшийся с того света, на вопрос: «Там, когда помер, видал чего?» — признается: «Чего-то видал. Нету здесь ничего такого, чтоб объяснить. Да я и не понял».


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: