Утопия о…


Ваш айфон взорвался. Взорвался средь бела дня. К счастью, не в руке, а там, на подоконнике… Шок. Это последнее из чудес света стало в секунду уродливой расчлененкой, каракатицей, куском колючего металла. Что случилось? Плакетка была так послушна и добра все эти годы. Настоящий дружок. Любимая игрушка. Компактная, изящная, округлая коробочка. Помещалась на ладони, в кармане, да где угодно. Тексты выстраивались вслед за движением мысли, цветные иконки — в стройные ряды. Все легко и плавно. Она разговаривала на разных языках с раннего утра до поздней ночи, пела, играла, хихикала, запоминала, отправляла письма, а знакомые имена выстраивала только по алфавиту. Ваши книжки не надо было перекладывать тоннами с полки на полку. Они все были здесь, под одной из кнопок. Вы забыли о том, что существуют авторучки, фотопленки, телевизоры, театры, кино, диктофоны, кинокамеры, бумажные конверты и визитные карточки. Она еще светилась лунным светом, когда захочешь. Вы могли следить за новостями мира, не потеряться в пустыне, знать о перемещении звезд, золотовалютных потоков и погоде на островах земли Франца Иосифа. И вдруг… Измена. Перегрев, бунт, взрыв на солнце, сбой в системе, бракованный чип. Как эта сволочь смогла? Crash.

Плакат к фильму «Альфавилль». Реж. Жан-Люк Годар. 1965

 

…Какой наглый, издевающийся тон. Я определенно чувствовал: сейчас опять ненавижу ее. Впрочем, почему «сейчас»? Я ненавидел ее все время. Опрокинула в рот весь стаканчик зеленого яду, встала и, просвечивая сквозь шафранное розовым, — сделала несколько шагов — остановилась сзади моего кресла… Вдруг — рука вокруг моей шеи — губами в губы… нет, куда-то еще глубже, еще страшнее… Клянусь, это было совершенно неожиданно для меня, и, может быть, только потому… Ведь не мог же я — сейчас я это понимаю совершенно отчетливо — не мог же я сам хотеть того, что потом случилось. Нестерпимо-сладкие губы (я полагаю — это был вкус «ликера») — и в меня влит глоток жгучего яда — и еще — и еще… Я отстегнулся от земли и самостоятельной планетой, неистово вращаясь, понесся вниз, вниз — по какой-то невычисленной орбите… Дальнейшее я могу описать только приблизительно, только путем более или менее близких аналогий. Раньше мне это как-то никогда не приходило в голову — но ведь это именно так: мы, на земле, все время ходим над клокочущим, багровым морем огня, скрытого там — в чреве земли. Но никогда не думаем об этом. И вот вдруг бы тонкая скорлупа у нас под ногами стала стеклянной, вдруг бы мы увидели… Я стал стеклянным. Я увидел — в себе, внутри. Было два меня (Цитата. Евгений Замятин. «Мы». 1920. Copy).

 

Вчера вы мыли окно. Впервые за много лет. Иногда надо вымыть самой. Тут вдруг захотелось. Погода, весна. Голубая жидкость живыми струями пенилась, испарялась на сверкающей глади. Мягкая тряпка, купленная вчера в ближайшем супермаркете, казалась особенно податливой, умной. Из кухни доносились вкусные запахи теплой еды. Оскар Петерсен, привычно перебирая клавиши, играл в кубиках Spotify вашу любимую композицию. А напротив в плоском тропическом ландшафте два ярчайших синих попугая страстно целовались на пальме и непрерывно спаривались, отражаясь в чистом. Делали немыслимые па, кричали. Свадебному танцу не мешал крокодил, сделанный из тины высочайшего экранного разрешения и раскрывший бездонную пасть. Вы могли, размахивая в воздухе синькой, видеть и это. Стекло качалось, превращалось постепенно в зеркало.

Весь калейдоскоп этого быта захватывал, звенел радостью. Внизу колыхались плотные зеленые купы деревьев. Разноцветные автомобили возились и сигналили друг другу то красными лампочками, то гудками. Такие глупые отсюда сверху. Облака медленно плыли и заползали туманностями прямо в балконные двери — вытянутые тени ползли по земле, открывая и закрывая солнечный свет. Никто из пешеходов не замечал этого. Вы над всем. А вот ваше облако. Тень. Сильный внезапно ветер. Но птица — прямое огромное крыло и стремительный поток. Мелькнуло: конечно, птица легла на воздух. Птица — крик, брызги, полет. Полет туда. Вниз. Уже сейчас? Нет. Закружилась голова. Мгновенное. Это просто там же, в телевизоре. Экстремалы в горах. Падали с отвесной скалы, спеленутые ремнями, стянутые карабинами, весело возбужденные высотой. Представилось. Все хорошо. HD. Save.

 

Внизу. Проспект полон: в такую погоду послеобеденный личный час мы обычно тратим на дополнительную прогулку. Как всегда, Музыкальный Завод всеми своими трубами пел Марш Единого Государства. Мерными рядами, по четыре, восторженно отбивая такт, шли нумера — сотни, тысячи нумеров, в голубоватых юнифах, с золотыми бляхами на груди — государственный нумер каждого и каждой. И я — мы, четверо, — одна из бесчисленных волн в этом могучем потоке. Слева от меня О‑90 (если бы это писал один из моих волосатых предков лет тысячу назад, он, вероятно, назвал бы ее этим смешным словом «моя»); справа — два каких-то незнакомых нумера, женский и мужской. Блаженно-синее небо, крошечные детские солнца в каждой из блях, не омраченные безумием мыслей лица… Лучи — понимаете: все из какой-то единой, лучистой, улыбающейся материи. А медные такты: «Тра‑та‑та‑там. Тра‑та‑та‑там», эти сверкающие на солнце медные ступени, и с каждой ступенью — вы поднимаетесь все выше, в головокружительную синеву… И вот, так же как это было утром, на эллинге, я опять увидел, будто только вот сейчас первый раз в жизни, увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил старого Бога и старую жизнь, именно я создал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов, машин… (Цитата. Евгений Замятин. «Мы». 1920. Copy).

 

«Футурама». Павильон Всемирной выставки в Нью-Йорке. Арх. Норман Бел Геддес. 1939

Он был зол. Погода стояла худшая из всех, что возможны в этих широтах. Снег, дождь, режущий до основания мозг — ветер. Он должен был смотреть. Его щедро принимали. Он вежливо и молчаливо подчинялся. Его, всемирно известного Хельмута Ньютона, привезли ноябрьским вечером на ледяной тротуар Садового кольца под бетонные стены советской архитектуры. Показывали лучшее. Гордились. Скользкая жижа под ногами. Злобная Москва. Что занесло его сюда, на эту мостовую, этого баловня судьбы, звездного плейбоя, короля империи luxury? Представить его вдали от белых ботинок, смокинга и ослепительных див — мыслимо ли это? Лихая поездка со свитой в дикую страну, очередное громкое турне, смена ландшафта? Perestroika and glastnost. Не знаем. Будем считать, что много лет спустя он в виде дежурной шутки вспоминал свое приключение. Как нависал каменный кристалл тяжелыми окнами, как поднимал голову, тщетно пытаясь разглядеть подбородок небоскреба, но во тьме различалась лишь циклопических размеров брошка с земным шаром и колосьями вокруг, а высокорослая красавица-дикарка в метро не захотела фотосессии от самого… Меж тем небожитель устал и продрог. Короткая спортивная курточка из тончайшей кожи не спасала. Отсутствие на голове shapka усугубляло скорбь на лице. Тогда он смог выдавить из себя только одно: «Метрополис», потом сделал свой дежурный щелчок «Лейкой» — вдох и выдох, — нырнул в теплую капсулу серебристого «Линкольна». В тот момент Хельмут Ньютон вряд ли сравнивал безумные сталинские башни с триумфальной шеренгой своих двухметровых ню — мускулиная Сильвия всегда справа. Самая. Не вспомнил, как снимал, распластавшись на глянцевом полу, как подбирал размер немыслимой лакированной шпильки и темную, самую темную в мире помаду. Чтобы черная на белом. Высотки можно сравнить только с кошмаром Фрица Ланга. Complete. В машине он тихо попросил шофера в белых перчатках поскорее отвезти его в отель. Paste.

 

Тогда я раскрыл глаза — и лицом к лицу со мной, наяву то самое, чего до сих пор не видел никто из живых иначе, как в тысячу раз уменьшенное, ослабленное, затушеванное мутным стеклом Стены. Солнце… это не было наше, равномерно распределенное по зеркальной поверхности мостовых солнце: это были какие-то живые осколки, непрестанно прыгающие пятна, от которых слепли глаза, голова шла кругом. И деревья, как свечки, — в самое небо; как на корявых лапах присевшие к земле пауки; как немые зеленые фонтаны… И все это карачится, шевелится, шуршит, из-под ног шарахается какой-то шершавый клубочек, а я прикован, я не могу ни шагу — потому что под ногами не плоскость — понимаете, не плоскость, — а что-то отвратительно-мягкое, податливое, живое, зеленое, упругое. Я был оглушен всем этим, я захлебнулся — это, может быть, самое подходящее слово. Я стоял, обеими руками вцепившись в какой-то качающийся сук.

— Ничего, ничего! Это только сначала, это пройдет. Смелее!

Рядом с I — на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-то тончайший, вырезанный из бумаги профиль… нет, не чей-то, а я его знаю. Я помню: доктор — нет, нет, я очень ясно все понимаю. И вот понимаю: они вдвоем схватили меня под руки и со смехом тащат вперед. Ноги у меня заплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы, крылья, листья, свист… (Цитата. Евгений Замятин. «Мы». 1920. Copy).

 

1965-й. Нежная блондинка перепрыгивает через грязные лужи в изящных туфельках. Легкая походка. Хорошенькая. Она спешит на работу. Она работает парикмахершей в городке при химическом комбинате. Она бреет мужчин в прокопченной парикмахерской. Любит кокетничать. Ей нравится заезжий механик, немолодой благообразный человек. Она соблазняет его. Ночь. Он в белой майке. Она в нейлоновой комбинации (так называется нижнее женское белье). Любовь. По вечерам они гуляют в странной пустыне, среди терриконов, в инопланетном пейзаже. Мертвая земля рассечена трещинами. Чем-то навсегда беспросветным и мутным залито небо. Отовсюду — все перекрывающие адские звуки, отвалы мертвых пород. Механик и парикмахерша счастливы. С высоты птичьего полета светится белый женский плащ. В пропитанном ядовитыми парами пространстве дымятся бесконечные трубы. Весь горизонт в трубах. Они — главные. Они перерабатывают немыслимые породы в медь, серебро, золото и устало выдыхают горячий пар. В городке дикие страсти в пивной, сеансы гипноза, болезни, воровство, драки — это низшее. На завод приезжает филармонический хор и оркестр. Социализм. В плавильном цехе, среди огнедышащих печей благородные музыканты дают концерт классической музыки. Ангелы в преисподней. Бетховен. Девятая симфония. Их слушают с большим вниманием. Благоговейно. Под симфонические раскаты парикмахерша отдается знакомому шоферу в кабине грузовика. Механик в ярости, но не убивает парикмахершу. Зрителю понятно, что это произойдет после окончания фильма.

«Я хотел показать. Любовь там, где чулки на ногах исчезают от этого воздуха… Жизнь. Здесь вы не обращаете внимания. Вы привыкли. Эта ручка в подъезде, что я сегодня видел, на этой двери… Это не ручка, а настоящая кувалда. Ручка для чудовища. Это немыслимо. Здесь все богатство ужаса. Такого нет нигде…» — говорит грузный, седой, уставший человек на почти забытом русском языке. Это режиссер фильма, серб Душан Макавеев. Он давно живет и работает в США. Это 1992-й. «Человек не птица». Revert.

 

Перед нами человек. Перед нами совершенный человек. Мы увидим, как функционирует совершенный человек. Как он функционирует? Что это за существо? Мы разберемся в этом. Мы выясним это. Сейчас мы посмотрим, как выглядит совершенный человек и что он умеет делать. Так выглядит ухо. А так — колени. Так — нога. Еще одно ухо. Это глаз. Посмотрите на глаз этого человека. Так выглядит глаз. Так выглядит другой глаз. Посмотрите на глаз этого человека. Теперь рот. Рот и другой рот. Смотрите, совершенный человек ходит по комнате. Совершенный человек может ходить по комнате. Комната безгранична и залита светом. Это пустая комната. Здесь нет границ. Здесь нет ничего. Ходит. Бегает. Прыгает. Падает. Посмотрите, сейчас он падает. Как он падает? Вот так он падает. Смотрите, теперь он ложится. Как он ложится? Вот так он ложится. Вот так. Да, вот так. Кто он? Что он умеет делать? Чего он хочет? Почему он так двигается? Как он может так двигаться? Наблюдайте за ним. Наблюдайте за ним сейчас. И сейчас. Постоянно наблюдайте за ним. Сейчас музыка прервалась. Музыки больше нет. Совершенный человек в безграничной комнате, в которой ничего нет. Какой-то голос произносит несколько слов. Вот этот голос произносит несколько слов. Наблюдайте за ним сейчас. Наблюдайте за ним все время. Сейчас совершенный человек раздевается. Он снимает одежду. Галстук, пиджак, туфли, брюки, сапоги, носки, платье, чулки, бюстгальтер, кальсоны. Он снимает одежду. Каково это — прикасаться к совершенному человеку? Какова на ощупь кожа? Она гладкая? Она теплая? Она мягкая? Она сухая? Она ухоженная? Какова кожа на подбородке? Какова она на ногах? На руках? На горле? Это кровать. Свежие ароматные простыни. Мягкий пружинный матрас. Кровать в этой комнате. Комната больше не пустая. В комнате есть кровать. Кровать, в которой совершенный человек спит и занимается любовью (Цитата. Фильм Йоргена Лета «Совершенный человек». 1967. Записи фонограммы. Copy)

 

Теперь Find/Change. Представим невероятное. Революционерка-вамп I‑330 осталась жива и не погибла под пытками. Предположим — бежала. Пребывая в эмиграции вместе с друзьями общества «Мефи» и волосатыми туземцами, она разрабатывает план свержения Благодетеля и близка к его осуществлению. Д‑503 избавляется от желания неизбежной операции, и все человеческое в нем благополучно расцветает. Преодолев шизофреническую раздвоенность и невротизмы перфекциониста, он покидает, опять же с помощью мохнатых людей и смелых агентов, пределы стерильного рабства, Зеленой Стены и демонического «Интеграла». Светлый путь покрыт розами новой жизни. Отвратительно-мягкие поверхности и тревожные запахи превращаются в великолепные кущи и живительные ароматы. Он возвращается к чувственности естественного мира, предается долгожданному избавлению и попадает наконец в великий, наполненный звуком, цветом и благоуханиями лес. По бугристым тропам он идет долго и радостно, распевая песни и читая вслух самые вольные стихи. Часовая Скрижаль, Личные Часы, Материнская Норма, Благодетель и эллинг, весь этот бред — забыты навек. Все старое перечеркнуто. Счастье! Но что это там впереди? Свет за деревьями. Прямо из леса наш герой попадает на солнечную поляну идеально стриженной зелени. Все дорожки математически выверены и прибраны. Пирамиды и шары кустов как будто расставлены невидимой рукой. И здесь, рядом, буквально в полуметре — безмолвная Настасья Кински в маленькой черной шляпке с вуалеткой и безупречного кроя костюме. Она держит на руках куклу, копию Марлен Дитрих, у своей обнаженной груди идеальной формы. Restart.


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: