Девочка больше не звонит
Я был молод и относительно счастлив в 90-е годы. Будучи человеком, видевшим счастье свое и смысл в том, чтобы говорить, я десять лет говорил в основном всякую ерунду. Теперь 90-е кажутся мне прекрасной эпохой за это. Как только я заткнусь, наконец, они закончатся.
Смешение языков
В Советском Союзе, согласитесь, всегда понятно было, о чем идет речь. Если показывали по телевизору «Лебединое озеро», это значило, что помер генеральный секретарь. Если кино не выходило в прокат, это значило, что оно хорошее. Если книга считалась вредной, то именно ее и следовало читать. «Тяжелая утрата» была предметом насмешек. «Выдающиеся достижения» наверняка оказывались порождением тупорылой пропаганды.
Все было понятно, и, когда Михаил Горбачев объявил нам демократизацию, перестройку и гласность, мы ни секунды не сомневались, что понятия эти относятся к демократии, переменам и свободе точно так же, как советские джинсы относились к амер иканским, а советский растворимый кофе — к импортному.
Та жизнь, которую показывали по телевизору, вообще не имела к нашей жизни ни малейшего отношения. Жизнь происходила у нас на кухне, государство и полупотрошенный государством народ не могли войти в эту жизнь ни из телевизора, ни со страниц газет, а только спецнарядом милиции или, бери выше — спецнарядом с Лубянки.
Мы безошибочно отличали официальный язык от неофициального. Над официальным мы смеялись, послушно повторяли при случае магические его формулы, но никому ведь не приходило в голову, что если я «перед лицом своих товарищей торжественно клянусь» в чем-нибудь, то клятва меня к чему-нибудь всерьез обязывает. Мы говорили на официальном языке точно так же, как кавказские народы ругаются русским матом: матерные проклятия, произнесенные по-абхазски, по-чеченски или поаварски, требовали бы на Кавказе немедленного и смертного мщения, а по-русски любому национальному меньшинству в России ругаться матом можно, ибо русский — официальный, неродной, читай: ненастоящий язык.
Неофициальные же языки мы ценили, безошибочно распознавая их по первым словам. Беда была только в том, что на неофицальных языках никак нельзя было ни о чем договориться, ввиду замкнутости этих языков, бедности этих языков и ввиду заведомой непредрасположенности этих языков хоть сколько-нибудь служить устройству общества.
Киноязыком Андрея Тарковского, например, кто же не восхищался, однако у меня лично не хватало тогда и сейчас не хватает ума понять, как можно было бы применить скользящие по грязной воде выразительнейшие соринки для достижения общественного договора и как можно использовать выразительнейшее молчание артиста Солоницына при обсуждении поправок, например, в Конституцию.
О, боже, не подумайте только, что я пытаюсь отнять у художника право выдумывать языки, заниматься деконструкцией и посвящать все свободное время Дерриде. Но нельзя ли мечтать, чтобы в стране был хоть один писатель, языком которого можно договориться о найме уборщицы в подъезд и президента в Кремль? Можно ли мечтать, чтобы был хоть один художник, способный нарисовать город и людей, идущих по улице, так, чтобы понятно было что-нибудь про город и про людей? И чтобы художник еще был хороший, то есть достигающий выразительными средствами живописи художественного эффекта.
Символом этой новой эпохи смешения языков можно посчитать фильм Сергея Соловьева «Асса», который прекрасен во всех отношениях и лишен всего лишь смысла. Самая безумная идея даже и Даниэля Кон-Бендита, окажись она в устах мальчика Бананана, обладала бы, смею полагать, буквально живительной культурной силой. Однако же герой «Ассы» только иронизировал, отчего и погиб, ибо такова участь всякого человека, не способного ни на что, кроме иронии.
Политическая и общественная жизнь страны точно так же, на мой взгляд, была во всех отношениях прекрасна, разнообразна и полна всякой всячиной, как фильм «Асса», но точно так же бессмысленна. Кто-нибудь, например, помнит, как именно осуществлялась приватизация, справедливо ли и из какого расчета распределялись ваучеры, определен ли был механизм пересмотра итогов приватизации, буде таковая не удастся. Никто не помнит, зато все помнят плакаты с надписью «приватиЗАция» и выделенные посреди слова и подчеркнутые буквы «ЗА».
А помните ли вы, какие именно вопросы обсуждались на референдуме, на котором следовало голосовать «да, да, нет, да»? Не помните, скорее всего, но ведь проголосовали.
От тогдашнего политического процесса ощущение возникает ровно такое, как после посещения выставки современного искусства: каждый может с точностью описать, как именно полз по песку привязанный к веревке булыжник, насколько тщательно в видеоинсталляции художница брила лобок и какой именно длины образовалась сосулька из человеческой мочи, однако же никто не способен разъяснить толком, в чем смысл булыжника, лобка и сосульки. И беда вовсе не в том, что мы не понимаем язык лобка или язык сосульки. Беда в том, что мы не имеем общего языка, на который можно было бы перевести равно лобок художницы и вопросы референдума. Вольно, конечно, художникам создавать новые языки, на которых никто ни с кем не может договориться, однако же в девяностые годы деконструкция из выставо чных залов перекочевала на площади и улицы, а галерист Марат Гельман, не меняя методов и задавая методологический тон, сделался из галериста политтехнологом, что показательно.
Политическая и общественная жизнь России стала оперировать понятием «проект». Политики, как и художники, стали осуществлять свои действия так, чтобы действия эти распространялись не на всю жизнь, а лишь на ограниченный период времени, не на весь народ, а лишь на целевую аудиторию, причем от аудитории требовалось, чтобы она восприняла изобретенный «проектом» язык и пользовалась этим выдуманным языком, как дети, лепечущие тарабарщину, не понимая смысла.
ГКЧП, согласитесь, было типичным художественным проектом и легко могло бы сойти за провокационную телепостановку из разряда реалити-шоу. Четверо человек по телевизору начинают использовать советскую лексику, в перерывах запуская «Лебединое озеро», которое то ли президента Горбачева объявляет умершим, то ли угрожает смертью публике. Группа людей побольше у Белого дома оперирует либеральной лексикой. Танки мечутся посередине, не зная, какую лексику выбрать, и, в конце концов, принимают сторону либералов. Публика с интересом, но безучастно наблюдает. На третий день «проект» заканчивается. Драматургически вся эта история выглядит весьма правдоподобно, поскольку гэкачеписты посажены в тюрьму, однако же за пределами проекта они из тюрьмы выходят, как убитые на сцене актеры встают и выходят на поклоны. Проект имеет успех и приносит деньги всем его участникам, включая проигравших. Впрочем, нет такой всеобщей системы координат или такого языка, на котором целый народ мог бы договориться, что деньги эти настоящие. Поэтому деньги бутафорские. В некоторых проектах они засчитываются, в некоторых — нет. Иногда Ходорковский богат, иногда сир и гол — в зависимости от предлагаемых обстоятельств каждого конкретного проекта.
«Мне девочка звонила»
Во всю перестроечную и постперестроечную эпоху я помню только три случая, когда звучала разумная человеческая речь. В каждом из этих случаев говоривший был полусвятым стариком, и каждый раз полусвятой старик, пытавшийся говорить разумно, бывал осмеян и освистан.
Сначала академик Андрей Дмитриевич Сахаров поднялся на трибуну советского еще съезда народных депутатов и сказал:
— Мне звонила девочка…
В зале засвистели и затопали ногами, председательствовавший Михаил Горбачев рассмеялся. Как ни в чем не бывало академик продолжал говорить. Он говорил про гибель советских солдат в Афганистане, про бессмысленное предательство, совершенное российскими войсками против самих себя. И каждое слово академика вызывало все большее негодование зала, все больший свист и все более отвратительное топотание. Даже сторонникам академика Сахарова (мне в том числе) на каком-то этапе стало неловко от этакой нетриумфальности оратора.
Одна моя подруга рассказывает, что через несколько дней после процедуры осмеяния в парламенте она спросила академика Сахарова:
— Как же вы можете говорить, когда депутаты смеются и топают ногами?
— А они смеялись и топали ногами? — удивился академик Сахаров.
Второй случай, когда, как мне кажется, звучала разумная челове ческая речь, произошел в Грозном в 1994 году. Правозащитник Сергей Адамович Ковалев обращался тогда по рации к офицерам и солдатам, штурмовавшим чеченскую столицу, призывал их остановить кровопролитие и не погибать самим. Офицеры и солдаты не послушали и погибли, а правозащитника Ковалева только ленивый не обвинял в том, что правозащитник своими разглагольствованиями по рации мешал военному командованию координировать войсковую операцию.
Третьим случаем внятной человеческой речи был звонок академика Дмитрия Сергеевича Лихачева президенту Ельцину. Речь шла о захоронении царской семьи. Академик звонил и говорил дрожащим старческим голосом:
— Передайте, пожалуйста, президенту. Это Дмитрий Сергееви ч Лихачев. Передайте, пожалуйста, президенту, что ему очень важно приехать. Что очень важно, чтоб он приехал. Этот телефонный звонок транслировало НТВ. Дмитрий Сергееви ч Лихачев вскоре умер. И я лично больше не слышал по телевизору или сколько бы то ни было публично разумной челове ческой речи.
Впрочем, может быть, приведенные выше случаи я считаю человеческой речью, потому что понимаю язык, на котором говорили эти великолепные старики, а других языков переходного времени понимать не желаю.
Тем хуже. Значит, и я сею раздор.
Девочка больше не звонит
Всякий эпизод российской истории последних двадцати лет может быть рассказан так или иначе — с диаметрально противоположными смыслами или без смысла вовсе, а просто ради запоминающегося гэга.
Про залоговые аукционы, например, можно рассказать историю о том, что они были сговором олигархов и назначением олигархов, укравших у народа основные его богатства. Можно, наоборот, рассказать историю о том, что залоговые аукционы были блестящей идеей Владимира Потанина, придумавшего, как отнять у преступных коммунистов разрушенные богатства и отдать в руки эффективных собственников, которые эффективно ими распорядятся и возродят из праха. Можно рассказать еще, как глава Инкомбанка швырял о стену стакан, случайно проиграв залоговый аукцион по компании ЮКОС. Все три истории будут одинаково убедительны, как одинаково убедительны могут быть «Олимпия» Лени Риффеншталь и «Обыкновенный фашизм» Михаила Ромма. Как бы, скажите пожалуйста, мы выбрали из этих двух убедительных фильмов правдоподобный, если бы не было Нюрнбергского процесса, то есть если бы не создан был общеевропейский язык, на котором люди способны договориться, хоть бы даже понимая, что Нюрнбергский процесс в строгом юридическом смысле слова был нелегитимен?
Про один из недавних трагических эпизодов нашей истории, про бой под Улус-Кертом, где погибла рота псковских омоновцев, официальная наша пропаганда рассказывает, что рота героев вела отчаянный бой против тысячи трехсот боевиков. А сепаратистский сайт «Кавказ Центр» рассказывает, что семьдесят изможденных моджахедов из последних сил карабкались на холм, что стреляли наугад, что, взойдя на гору, обнаружили всех псковских омоновцев убитыми точным выстрелом в лоб или в грудь и что Хаттаб, возглавлявший операцию, никогда не причислял ее к своим победам, полагая, будто псковских омоновцев убил собственноручно Аллах. Это даже два разных жанра, в которых рассказывается история про Улус-Керт: героический эпос и миракль. И если сейчас спор об одном и том же событии в разных жанрах воспринимается все же как нелепость и анахронизм, в девяностые годы такой спор был нормой.
В художественном смысле 90-е годы, эпоха смешения языков, закончилась, по-моему, фильмами «Брат» и «Брат-2». Я думаю так потому, что появление этих фильмов более или менее совпало с наконец-то успешными попытками государства контролировать телевидение и, следовательно, язык, на котором люди договариваются друг с другом о нормах жизни. Одновременно музыка, звучащая в фильмах «Брат», приблизительно в это же время превратилась из все еще контркультуры в официальную культуру.
Народный герой Данила Багров подводит черту под целой эпохой девяностых, бессовестно лгавшей и отчаянно искавшей правды. «Сила — в правде», — говорит Данила Багров, так, как будто вся предыдущая эпоха тщилась отличить силу от бессилия, а неправду от лжи. Сила и правда уравниваются Данилой Багровым убедительно для всей страны. Попытки понять, кто говорит правду, каковыми попытками целиком заняты, на мой взгляд, девяностые годы, заканчиваются всеобщим убеждением, что прав тот, кто силен. Потому что сила в правде. Потому что причину охотно путают со следствием. Некоторые оппозиционеры пытаются только вяло доказывать, что сила, подтверждающая правоту сильных, — это на самом деле не сила, а высокие цены на нефть. Но оппозиционеров никто не слушает ввиду их бессилия. И что печальней всего: давешняя девочка, звонившая академику Сахарову, больше не звонит. Даже оппозиционерам.
Читайте также
-
Школа: «Нос, или Заговор не таких» Андрея Хржановского — Раёк Райка в Райке, Райком — и о Райке
-
Амит Дутта в «Гараже» — «Послание к человеку» в Москве
-
Трепещущая пустота — Заметки о стробоскопическом кино
-
Между блогингом и буллингом — Саша Кармаева о фильме «Хуже всех»
-
Школа: «Теснота» Кантемира Балагова — Области тесноты
-
Зачем смотреть на ножку — «Анора» Шона Бейкера