Бритва Тулинцева
В прошлом году в издательстве «Балтийские сезоны» вышла книга петербургского театроведа Бориса Тулинцева «Тихий город». Стихи и проза: театральные рецензии, эссе, статьи и заметки о музыке, литературе, кино, живописи. Небольшая такая книжка. Тираж 250 экземпляров. Первое стихотворение сборника датировано маем 1968. А опубликованные статьи, в основном — началом
«В начале
От Смольного монастыря (давшего имя первому сборнику стихов) к питерским окраинам, от Апраксина двора к фантастическому Петербургу из чужого сна (бывший одноклассник автора «Тихого города» через мост Риальто въезжал прямиком на проспект Обуховской обороны). Из девятнадцатого века, «истлевающего в двадцатом» (от Блока до Шостаковича и Смоктуновского) — к Олегу Далю, Глебу Жеглову и «ленинградскому затворнику» Павлу Громову. Чехов, Макбет, Скрябин, Товстоногов, Зощенко, Брамс, Сологуб, Буратино, Висконти, Шнитке, Дрейден, Тарелкин, Акимов, Лев Толстой и (бог ты мой!) Виктор Чистяков — вот только ни слова, пожалуйста, о «разносторонности интересов»! Там, в этой книжке больше, куда больше, и все это с интенсивностью мысли почти невероятной, но только не забыть ни на минуту, что дистанция — из угла в угол. Нет пространства. А то крошечное, какое есть, какое осталось «типичному представителю русской интеллигенции», — безвоздушное. Расширить его можно разве что одним способом — смести кавычки между цитатами. И это вчера было, извините, «постмодернизмом». А позавчера и завтра — «бормотухой». «Потому что все было „бормотухой“ — то, что разливалось в ларьках по кружкам, […] так же, как и знаменитые кухонные посиделки, и испарения котельных, в которых читатели Хейзинга или Гуревича обсуждали категории средневековой эстетики. В бормотуху превращалось все — любые книги и журналы (про новый мир, про обводный канал), и тою же бормотухой становились любые стихи». Не хочу я этого понимать, но поздно.
Ну вот, казалось бы, окружающий ужас — прекрасный повод для жалости ко всему живому (полуживому на самом деле), для того, чтобы сделаться «человечнее» и снисходительнее (что у нас
Фото из архива Елены Горфункель
Мир «Тихого города» (куда более сложный по внутреннему устройству, чем даже по составу) невозможно постичь, если не разобраться с соотношением таких авторских понятий как «уют», «пошлость», «жизнелюбие». Все три — оценочные, однако знак, плюс или минус, зависит в конкретном тексте от многого (пошлость «хорошей» не бывает — бывает непростой), а уж совмещение понятий дает конструкцию и вовсе причудливую. «Это сложное понятие — „уют“ (о нем много у Блока, который весь состоял именно из уюта и хаоса — допустим, „метели“), он столь же спасителен, сколь и опасен, поскольку не помещается весь снаружи, на книжных полках или в цветочных горшках, и в нем непременно таятся тени…», — пишет Борис Тулинцев. Нонконформизм — это, помимо всего прочего, еще и необходимость всякий раз находить оправдание для жизни, собственным своим течением явно не оправданной. Уют мог стать такой временной индульгенцией. А мог и не стать, сделаться коварным соблазном и свалиться в пошлость совсем уж непереносимую. И на грани приходилось балансировать осторожно, потому что иначе жить было нельзя, стыдно. «При нем оставалось остроумие и обаяние, после него остался уют» — это Тулинцев написал о Николае Акимове. «Уют» как последний рубеж осмысленного существования, когда иная роскошь культуры и цивилизации уже недоступна, ушла с людьми иных веков, и оскудение мира, сузившегося до размеров кухни, настало чрезвычайное.
«Жизнелюбие», что характерно, тут, пожалуй, из всех «ключей» самый неочевидный, прослыть мизантропом автору было, вероятно, чрезвычайно легко (а кому нет?). «Жизнелюбие» у Тулинцева прихотливым зигзагом сводит вместе Вацлава Нижинского, Федора Сологуба и Сергея Дрейдена: с одной стороны — «избыток жизни», а с другой — в нерасторжимом единстве — «потаенная меланхолия, осознание трагедии жизни, ее конечности». Понятно, что все это, до статей, было и раньше — да почти в каждом стихотворении.
Зато гаже сюсюкающей, задушевной пошлости для автора «Тихого города», особым — «ленинградским» — способом соединяющего уют и аскезу, и вообразить ничего невозможно. «Чехов, как известно, ненавидел пошлость, только она к нему
Фото из архива Елены Горфункель
Тут вот, что важно. В попытках одолеть «отовсюду нависший мрак» Борис Тулинцев изобрел собственный способ. Он состоит в том, чтобы не преумножать иллюзии без необходимости. Такая вот «бритва», под стать Оккаму. И это только кажется, что тут есть
О легендарном товстоноговском «Горе от ума» и о Сергее Юрском — Чацком, иконе нашей интеллигенции, Тулинцев пишет: «…только немногие зрители начала
«„Оттепели“ Даль все же вкусил и вместе с нею — ее лжи и двусмысленности. […] Возможно, в фильме („Мой младший брат“ — Л.Ш.) Алик был даже и без бороды, — все равно он плакал в рижском соборе, слушая Баха, и в этом была ложь, не потому, что нельзя плакать, слушая Баха, но потому, что уж явно Баха заглушал в этом фильме, в этой эпохе Таривердиев…» Чужое убогое вранье — к черту, но и свои милые миражи — к ногтю. Иначе подлинного — пусть и мучительного, пусть непереносимого — не останется ничего вовсе.
Ну или давайте найдем для разнообразия
Фото из архива Елены Горфункель
В гениальном тексте про «Смерть Глеба Жеглова» (хорошо бы его изучать в правильных киновузах параллельно с классической базеновской «Смертью Хэмфри Богарта», там есть, с чем работать) Тулинцев покусился на миражи уж и вовсе священные, на самые что ни на есть основы. Да чуть ли не обиднее того — распотрошил заодно и писаную торбу либеральной проницательности, хранившей «последнюю правду» про
Не по чину мне тут комментировать (слишком уж хорошо), разве что позволю себе шепнуть тихонько, для своих, а то и для тех, кто младше, но профессионально сиротствует: у нас тоже есть «старшие».
Читайте также
-
Школа: «Звезда» Анны Меликян — Смертельно свободна
-
Не доехать до конца — «Мы тебя везде ищем» Сергея Карпова
-
Слово. Изображение. Действие — Из мастер-класса Александра Сокурова
-
2024: Кино из комнаты — Итоги Павла Пугачева
-
Десять лет без войны — «Возвращение Одиссея» Уберто Пазолини
-
Высшие формы — «Спасибо, мама!» Анны Хорошко