Нужно ли путешествовать? Вариации


Само эссе «Нужно ли путешествовать?» было впервые частично (и без названия) опубликовано в журнале «Нева» (1986. № 3).
Полный текст (без настоящих вариаций) вошел в книгу «Человек за письменным столом».

Посадка на борт ТУ-104, рейс Ташкент — Прага (1958)

Вариация I

Варвара Ивановна — домработница А. Б. — воплощенный неутихающий протест против неравенства. Конечно, против неравенства, при котором она является слабой стороной; положение сильной стороны вполне бы ее устроило.

Варваре Ивановне 58-й год. Она крупная, полная, бой-баба. Цивилизацией почти не тронута. Схоронила двух мужей. Имела хозяйство в деревне; прошла через соответствующие мытарства. Уехала в Ленинград в домработницы. Сын у нее работает где-то на дальнем Севере. Дочь
окончила институт и осталась инженером в Ленинграде. Замуж вышла неудачно — за рабочего.

Варвара Ивановна уже четырнадцать лет в домработницах (у разных хозяев), но привыкнуть не может и, главное, не хочет. Она обуреваема духом независимости и интенсивным,
осознанным нежеланием работать даже на себя, тем паче на других. На пенсию она не выходит, потому что жить негде. Работает ради жилплощади, и для нее это источник негодования,
с которым она почти не расстается.

,p>— Господи! Да мне бы хоть угол свой какой-нибудь. Хоть пять метров каких-нибудь. Так
разве б я стала в чужом дерьме копаться… Да я бы дня не осталась. Да я бы им сказала: «Нет,
вы уж тут как-нибудь без меня справляйтесь».

И сын и дочь зовут ее жить с ними, то есть вести хозяйство и присматривать за внуками,
пока родители на работе… Не хочет. У сына провела отпуск. Не понравилось.

— Снегу там навалило. Темно. И что ж это, опять в домработницы к им идти.

У дочери — на троих шестнадцать метров.

— Я им говорю: «Что ж вы меня, к себе на голову, что ли, положите…»

С утра до вечера она находится в состоянии ожесточенной борьбы со своим социальным
положением. В отсутствии хозяев все в ней кипящее извергается наружу.

— Нет, уж с бедными людьми лучше. Бедные, когда купят мяса кусок, сварят да и съедят
свежее. А уж тут эту телятину квасят, квасят. И жадны же! Да будь я богатая, разве б я так жила.
Я бы в сыре-масле каталась. Я ей говорю: «И что ты все работаешь. Так и помрешь на работе».
Мне бы такую пенсию — я бы дня не работала.

— Так ведь не только для денег работают. Без работы, Варвара Ивановна, скучно. Кто всю
жизнь привык.

— Скучно! И нисколько не скучно. Я бы пошла в садик посидела. Пришла бы потом — на
диване полежала. А ты говоришь — скучно. А то на работу ходит, а сама чуть живая. Куда им
это все. Я ей говорю: «С собой не унесешь».

Варвара Ивановна убеждена, что при возможности не работать люди работают только от
жадности. Она не видит принципиальной разницы между занятиями домработниц и докторов наук и потому считает: разговоры о том, что работать интересно, ведутся только для прикрытия жадности.

Она живет среди научных работников, презирая их как людей неряшливых и бестолковых.
Ей и в голову не приходит, что у них могут быть интересы (кроме чисто профессиональных,
специальных), недоступные ее пониманию. Напротив того, если она не всегда учит их жить,
то потому только, что не считает нужным способствовать их благополучию.

Впрочем, при всем своем нерасположении к людям, которых она обслуживает, Варвара
Ивановна охотно вмешивается в их разговоры, обсуждает семейные новости и делится своими. Это в порядке развлечения. И это дает ей возможность высказывать суждения и оценки,
испытывая чувство собственного превосходства в понимании основных жизненных вопросов.

Особое презрение к тетке, доктору наук, старшему научному сотруднику и проч.

— Сама не рожала — так что она понимает. С девочкой поиграла — и пошла. Что хочете, то
и делайте. Теперь, значит, сняла для себя дачу отдельную, три комнаты за четыре тысячи. С ума
сходит. Чего всем вместе жить. Племянница, значит, при ней и все. Так она что с деньгами делает…

Варвара Ивановна спит на кухне и очень этим недовольна.

— Не хочет жить со мной в одной комнате (речь идет о хозяйке). Говорит, хочу быть в комнате одна. Так мне удобнее, говорит. И чего это ей не нравится? Диван второй есть. Жили бы
себе в комнате. Две старухи.

На поверхности ванны проступили какие-то желтые разводы.

— А потому, что много воды течет. Каждое утро тут у нас размываются. Вот и желтеет. А у людей знаешь как. Помоются и закроют дверь — до следующего раза. Даже белье в ей не стирают.

— Ну, белье в ваннах вообще стирать не следует. А мыться — другое дело. Вон над ванной и душ устроен.

— Нет, а вот у людей — помоются и закроют. Зато у них и ванные белые…

Это значит, что у людей в ванне семейно моются по субботам.

Другая старуха-домработница на замечание, что пыль не вытерта, имела обыкновение говорить: «А вы побольше форточки открывайте. Целый день только грязь разводите. У людей
откроют на полчаса. И хватит. Вот у них и чисто».

— А еще тут Юрик, — продолжает Варвара Ивановна, — с фотографиями своими. Запакостил.
А она мне все: отмой ванну и отмой. Видишь, я как тру. Спину ломит. Ноги ведь у меня больные. Как иголками. А он тут с фотографиями. Я им в другой раз скажу: напачкали — сами отмывайте. А то вы все любите — чужими руками…

Институт домработниц для того именно и существует чтобы грязные, трудные и поглощающие время процессы совершались чужими руками. Четырнадцать лет состоя в домработницах,
Вар вара Ивановна не может этого не знать. Она это знает, но не признает. Уступает необходимости эмпирически, но нет на то ее принципиального согласия. Чтобы вернее отрицать самый принцип, она стихийно снимает противоположность между физическим и умственным
трудом. Тогда формула несогласия ясна: она, Варвара Ивановна, почему-то должна разгребать
дерьмо людей, глупо пользующихся доставшимся им богатством. То, что люди эти — научные
работники, а не помещики и капиталисты, нимало ее не утешает. И в самом деле, поскольку
речь идет о чужом дерьме — не так уж существенно, профессорское оно или частновладельческое.

Варвара Ивановна права не только психологически, но и исторически. Бессознательно она
выражает всемирный процесс демократизации, в частности — отмирания системы личных
услуг. При одних обстоятельствах они вытесняются безличным, абстрактным, механическим
сервисом; при других — Антисервисом, вполне конкретным и наделанным плотью и кровью.

Вариация II

Зимой 58-го заговорили о том, что дачевладельцам будет предложено либо отказаться от своих городских квартир или комнат, либо продать дачи по государственной цене. Все это впоследствии не состоялось, как и предвидели наиболее проницательные.

Реакции были разные. Крупные дачевладельцы паниковали. Мелкие — сверх того утверждали, что у бедных отнимут, а богатым оставят. Интеллигенция — даже ничуть не заинтересованная — сочувствовала дачевладельцам, ибо видела в этом деле покушение на малые права,
дарованные личности. Простой же человек — если только не имел дачи — громко сочувствовал мероприятию. Мне случилось как-то услышать спор, возникший по этому поводу среди
персонала комаровского Дома творчества1.

Самая квалифицированная из женщин (не помню кто по должности) говорила:

— Так это же неправильно отбирать. Это их законная собственность… Они на свои деньги
построили. Отчего же… Если бы я могла, я бы сама построила.

Но две уборщицы придерживались другого мнения.

— И очень хорошо. И надо у них отобрать. Разве же это правильно — у одних и квартиры,
и дачи, а другие на десяти метрах мучаются.

Попробуйте этому противопоставить вполне достоверное юридическое объяснение: ни
у кого ничего не отбирают; закон охраняет неприкосновенность трудовой собственности,
и речь идет лишь о том, что наличие данной собственности исключает необходимость предоставления данным лицам принадлежащей государству жилплощади и что им только предложен выбор: освободить принадлежащую государству площадь или отказаться (с денежной
компенсацией) от данного вида собственности.

Юридическая истина — при всей своей доступности — не дойдет до сознания уборщиц,
ибо противоречит их основным жизненным концепциям.

Во-первых, они уверены в том, что трудом дачи не наживают. Во-вторых, они уверены в том,
что сколько б ни толковали о неприкосновенности, но захотят — и прикоснутся, и никто и не
пискнет. Как раз это и нравится им в данном механизме; хотя вообще-то они считают, что он
плохо выполняет свою первичную функцию искоренения господ. Они уверены в том, что не
может быть такого закона, чтобы одному дачу, а другому на семью — десять метров (за исключением тех случаев, разумеется, когда дача принадлежит им, их отцам, их зятьям).

Чем отличается позиция уборщиц от стихийного народного анархизма XIX века? —
Ощущением легальности своих вожделений. Очень важная и многообещающая черта.

Прибытие поезда из России (1955)

Вариация III
В пригородном автобусе

Женщина, еще довольно молодая, в жакете, в сношенных босоножках, с большой кошелкой
на коленях. У нее костлявое лицо, истерически подвижное (в юности могла быть хороша).
Придерживая тяжелую кошелку, она яростно говорит, обращаясь к пассажирке (того же примерно возраста), которая сидит к ней лицом, на скамье, расположенной вдоль кабины водителя. Пассажирка эта — дама, в голубоватом костюме, с волосами и бровями, сделанными
у парикмахера. С ней девочка лет семи, худая, одетая по-заграничному.

Женщина с кошелкой:

— Совести у тебя нет. Я уступила бабушке место, оказала уважение. А ты… развалилась…
Еще разговариваешь. И что ты такое… что костюм у тебя… Так я для родины больше потрудилась. Не работала ты никогда…

Женщина в голубом костюме:

— Этого вы не знаете, работала я или не работала.

— Видно, что не работала.

— Да чего вы ко мне пристали. Кому я не уступила место? Мест же полно. Что же тут уступать…

— Не работаете. Одеваетесь (в это слово вложена особая издевка и злоба). Рассаживаетесь.
Разве ты человек, если старость не уважаешь.

Причина скандала — толстая старуха в платке — неподвижно смотрит перед собой, как
будто все это не имеет к ней отношения. Нелепость в том, что автобус действительно полупустой. Есть свободные места и впереди, где полагается сидеть инвалидам, пенсионерам
и гражданам с детьми. Женщина с кошелкой уступила бабушке место, чтобы пережить гражданственность и гуманизм своего поступка. И это событие внезапно оформило в ней латентную ненависть к голубому костюму.

Автобус — женщины главным образом — несмотря на вздорность обвинения, явно сочувствует кошелке. Пассажирка в костюме, сначала огрызавшаяся довольно бойко, постепенно
сникла и уже бормочет невнятно. Она посмотрела вокруг и увидела эти равнодушно-любопытные или враждебные лица, эти складки на платках и на лицах, и кошелки, и руки — и ощутила себя беспомощно голой, неуместной и странной. Вероятно, ей хочется, чтобы не было
сейчас голубого костюма и забавного заграничного платья дочки.

У витрины московского магазина (1960)

Вариация IV
Поезд Орджоникидзе — Москва

В купе три места свободны. Молодая проводница сначала поговорила о том о сем; потом
пришла, позевывая: сменилась с дежурства, хоть поспать, пока места есть… Сняла с верхней
полки подушки, без наволочек, улеглась на нижнюю. Выхожу в коридор, курю, с кем-то разговариваю; возвращаюсь в купе. Она крепко спит. И чтобы свет не мешал ей спать, она наглухо
задернула плотные занавески. Этой милой и довольно вежливой девушке не пришло в голову, что пассажиру скорее всего вовсе не хочется сидеть днем в темноте, в закупоренном купе
и без того душного и пыльного мягкого вагона.

На ближайшей станции входит молодой, но лысоватый военный. Проводница, не торопясь
и тихонько вздыхая, освобождает место, оправляет чехол, кладет наверх подушки.

Военный расположился. В купе появляется женщина в полуформе (железнодорожной),
в платке, с нервным лицом. Есть место? — Верхние свободны. Она разматывает платок, бросает
на верхнюю полку большой старый портфель. Начинается классический вагонный разговор.
Он из Москвы, кандидат физических наук, ездит читать лекции. Она — по железнодорожной
части; сейчас в служебной командировке, что-то инспектирует. В прошлом — война; была санитаркой на переднем крае. Боевая подруга.

Она берет разговор в свои руки. Говорит сипловато, нервно и бойко. Она умела всякому
ответить — и врачам, и бойцам. Заводит речь об евреях (кандидат, по-видимому, еврей).

— И сколько врут про евреев. Я-то знаю… Я с врачами-евреями на передовой работала.
Знаю, какие это люди. Я сколько раз нашим говорила: «Вам бы только чуть что человеку ногу
отрезать… И готово. А еврей-доктор, он еще подумает, походит вокруг».

Кандидат ухаживает, уже называет ее Ниной. На станции они вместе выходят; приносят
водку и пирожки. Все пьем. Боевая подруга угощает по-хозяйски. Кандидат ухаживает теперь
с нажимом, но как бы и с опаской. Она выходит из купе. Кандидат говорит с усмешечкой:

— Ну, совсем простая девушка. Вы же видите. Но боевые воспоминания… Это как-то сближает. Вы понимаете…

Она возвращается. Он быстро меняет усмешку на другую, жестом приглашая ее сесть рядом.

От водки и вагонной качки засыпаю быстро. Свет они погасили. Сквозь сон слышится наверху
временами глухая возня. На рассвете будит остановка. Кандидат спит, завернувшись с головой
в одеяло. Он поджал ноги и уткнулся лицом в спинку дивана. Женщина молча завязывает платок. Лицо у нее теперь жестко застывшее и печальное. Ни на кого не взглянув, она берет свой
большой портфель и уходит. Засыпаю опять. Просыпаюсь на большой станции. Сосед, бледный,
в застегнутом кителе, достает чемодан. Вспомнив водку и пирожки, говорю что-то дружелюбное.
Он бормочет невнятно, уходит с чемоданом, не прощаясь. Научный работник стесняется.



1 В этом доме в Комарово Л. Я. Гинзбург почти ежегодно проводила летние месяцы (особенно в последние годы жизни). — Примеч. Э. Ван Баскирк. Назад к тексту.


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: