“Милый Ханс, дорогой Петр”. Фрагмент режиссерского сценария
Эскиз к фильму Милый Ханс, дорогой Петр. Режиссер-постановщик: Александр Миндадзе; художник-постановщик: Кирилл Шувалов
Калитка настежь, крыльцо. Петр оборачивается в прихожей, глаза из орбит лезут: ты, это ты?! как сюда?! откуда?! Задрав нос, воздух с шумом в себя вбираю, волка изображаю, что ли: нюхом сюда к тебе, чутьем звериным!
На колени перед ним падаю. И палец к губам своим: молчи! И вскочил снова, сочувствия ищу, жалости, не плачу чуть: двое детей у меня, двое!Ладонью одной рост повыше показываю, другая к полу близко, мол, второй у меня маленький совсем, крошка! И к губам палец снова: молчи! молчи, Петр, умоляю!
Стоим в прихожей темной. И ужимки эти, жесты без конца. Язык с Петром наш простой, и слов он понятней. По очереди пальцами друг в друга тычем:
— Считаешь, я это устроил, аварию, вот я? Вот я?
Удивлен Петр:
— Ты! А кто ж еще? Ты!
— А ты? Ты, что же, ни при чем тут?
Головой мотает. Бью его в лицо, потому что мотает. Валится в прихожей, хлам какой-то под ним трещит. Встает, но согласен уже, кивает:
— Да, и я! И я!
Я веки на глазах у себя, не жалея, пальцами раздираю, для него стараюсь:
— Ты видел все, видел ведь? Ты был там! И ты, значит!
Опять кивает обреченно:
— Да, ты и я! Оба! Повязаны!
Пальцы скрестив, решетку ему под нос сую, участь его обозначая. Петр, головой покачав, усмехается:
— Хуже!
И палец к виску себе приставляет, участь свою возможную лучше знает. Языком щелкает, выстрел изображает.
Прошу его в ответ меня ударить. Не хочет. Потом бьет несильно, чтоб отделаться. Валюсь как подкошенный и лежу без движения, делаю вид, что в нокауте. Петр смеется, и я смеюсь. Поднимаюсь, мы стоим обнявшись.
Но страх снова током пробивает. В воздухе отчаянно пытаюсь очертить круглое лицо рыжей:
— Она знает?
— Ни сном ни духом, что ты!
Взгляд при этом уклончивый, мой. Понимаю: жена знает!
Еще понимаю: пьян. Покачнулся и жестом широким в дом за собой зовет. Я уперся, стою намертво:
— Немец в доме, вам с рыжей петля!
— Петля, но ты должен у меня побывать, плевать я хотел!
Плюнул он, харкнул даже смачно, как смысл не понять, когда смелость настоящая. И тащит за собой уже, вцепился, чуть не стонет. Встал, зашатался опять, силы все отдав. Но вроде теперь идея у него, осенило: палец к губам снова вдруг прикладывает. Не понимаю, запутался:
— Не дури. Ты чего?
Он все палец от губ не отрывает:
— Молчи!
И встали у самого порога, заминка вдруг. Жесты с ужимками не помогают со словами даже вперемешку. Нет, не понимаю, чего он от меня хочет. Ну, потом и меня осенило, моя, значит, очередь. А может, это жестов количество в качество перешло, не знаю. Но очень я удивился:
— Немой я, что ли? Это как? Совсем, что ли, немой?
— Совсем, да! Совсем!
И Петр головой затряс, просто счастлив был. На радостях выговорил даже по-немецки, словарный запас весь на этом исчерпав:
— Немец, добро пожаловать!
И пошел за ним в комнату, и понял, почему теперь я немой.
***
Потому что немец в доме и впрямь петля, для хозяев горе. А за столом в комнате, кроме Наташи рыжей, еще подружка ее сидела свидетелем. И сразу взгляд на меня нацелила, глаза свои живые очень. Не знал я, о чем Петр женщинам говорит, только ясно было, что на опережение сразу идет, молодец:
— Братишка мой на огонек! — объявил он, не иначе меня представляя.
И я раскланялся, угадав.
— Ну, близнец братишка прямо! — всплеснула руками живая девушка.
— Близнец не близнец, но похожи, да, — кивал мой Петр. — И разницы между нами, правда, всего-то пять минуток!
— И кто ж старше? — оживлялась все сильней гостья, на вид тридцати лет.
Поколебавшись вдруг всерьез, Петр все же в меня пальцем ткнул ревниво:
— Он!
Я только о смысле разговора догадывался, предполагал смутно, о чем они. Но, не понимая, понимал, что слова при игривости всей опасные и что рыжая Наташа уже к игре этой подстроилась ловко, вопросы свидетеля заранее отсекая:
— Из Саранска он, уроженец Мордовии. Сейчас в командировке по соседству тут в Угловом, в рабочем там общежитии.
Петр настойчиво меня при этом к двери подталкивал в соседнюю комнату. Но гостья еще спросить успела, на щеку мою показав:
— А это у него такое чего?
— Производственная травма, — не соврала Наташа со вздохом.
— И все молчит в тряпочку!
— Немой братишка, такой вот, — развел руками Петр.
Девушка прямо в восторг пришла:
— Немой хорошо. Не узнает никто!
Она все хохотала, облокотившись на скатерть, звенели даже рюмки на поминальном столе. И вдруг в мгновенье ока я оказался у нее в руках. Каким-то чудесным образом сам включился проигрыватель, быстрые пальчики гостьи пластинку завели, и вот хохотушка уже вела меня в танце. Но тут же и выяснилось, что с виду только такая она шальная, от скромности своей и зажатости, и это куда мне понятней было, чем русский язык. Я пальпировал ее худые ребра, и бедняжка деревенела все сильнее и смущалась, волнуясь по-настоящему. В конце концов уже чуть не плакала, избегая встречаться со мной живыми глазами. И тут же Петр грубо довольно наши объятия разомкнул:
— А денек-то, того… ну, для танцев не очень подходящий!
Партнерша моя к рюмкам опять приземлилась и сказала голосом звонким:
— А Зойка рада была бы, вот рада! Она танцевать сильнее всего любила!
Петр воспользовался, что я свободен временно, и скорее втолкнул в эту самую соседнюю комнату.
***
Тащил и притащил, зачем? Комната как комната, клетушка, кроватки две влезают еле. Дети Петра сопели во сне, свет лунный сквозь шторы на лица пробивался.
Он на детей кивнул:
— Видишь, как у тебя, двое тоже.
И мой сразу вопрос:
— Тебя вызывали уже?
Петр и не понял, от жестов отвыкнув.
Пальцы мои пробежались по спинке детской кроватки:
— Приходили уже к тебе, да или нет?
Он махнул мне:
— Сядь, садись.
Я кое-как присел в тесноте:
— Да или нет? — спросил, забывшись, по-немецки, волновался.
Брат-близнец сидел, схватившись за голову. И на луну отвлекся:
— Луна, плохо. Подстрелят. Могут.
Показал, как подстрелят, пока бежать обратно буду. Жест отработан был, палец к виску, моему теперь.
И головой он замотал:
— Нет. Не было никого. Тихо все.
— Хорошо, если тихо.
Усмехнулся он, глаза блеснули:
— Страшней еще.
Мы замолчали. Дети сопели, один похрапывал даже.
Петр ко мне придвинулся, на лице мука была:
— А вдруг они? Не знаю, выдержу или нет, боюсь.
И засмеялся громко, кукиш показал:
— Вот им!
Я смеяться тоже стал, показывать. Макушку свою демонстрировал:
— Лопатой меня огрел!
— Я?
— Ты. Забыл?
Дети от нашего буйства притихли и опять засопели.
Петр поднялся, я удержал:
— Посидим. Посидим еще.
И мы все сидели, потеряв счет времени, и дети под опасной луной мирно сопели. Я понял, зачем Петр меня привел.
Кулачок в стену простучал, гостья о себе напомнила:
— Где вы там, эй? Ухожу я!
Нет, мы не слышали.
***
Вернулись когда, Наташа в комнате за столом уже была одна и улыбалась. Петру своему, за которого в огонь и в воду, а мне даже приветливо особенно, гость все-таки.
И внезапно лицо рыжей на глазах кривиться стало, морщиться, и я отчаянье на нем вдруг разглядел, ненависть прямо. И кашлять стала, а на самом деле она так рыдала, кашляя и ладонями не прикрываясь:
— Зачем, ну зачем они сюда к нам? Мы жили хорошо, так хорошо! И приехали! Боже мой, зачем они!
От кашля ее я попятился. Ни слов, ни жестов не надо было, чтобы понять. И в секунду ту же в руки гостьи опять угодил, и на счастье свое, точно. За спиной моей у двери спасительница стояла, из тьмы уличной вдруг снова возникнув:
— Я боюсь одна!
И без слов опять обошлось. Тотчас я девушку хитрую обнял, провожатого изображая и уловке ее только радуясь.
***
На той же улочке жила, в двух шагах, ясное дело. Прошла в калитку, увлекая за собой. И сразу я влетел губами в ее неумело раскрытый рот, сама мне обернулась навстречу.
На крыльцо поднялись, и она дверь нетерпеливо в дом отпирала, громыхая связкой ключей. Опять обернулась, поцелуями стала осыпать, чмокая по-детски ртом. Я, как мог, отстранялся безгласно, в планы не входило. И вдруг замерла она, к груди плоской мое лицо прижала, чуть не как мать:
— Бедный мой! Как тебя?
Я откликнулся, поддавшись:
— Ханс. Почему бедный?
— Уж не знаю, почему!
Шептались мы по-немецки. Я вырвал у нее свою голову, отскочил, очнувшись. Пошел, пятясь, к калитке. Она смеялась:
— У меня в школе по языку пятерка была!
Бежал по улочке мимо заборов. Она следом из калитки выпрыгнула, за мной даже бросилась, в раж свой шальной привычно войдя:
— Ханс, подожди! Куда ты, Ханс, глупый! Да ты сам еще вернешься, увидишь! Сам! Ханс, Ханс!