18+
28 МАРТА, 2012 // Блог

Бритва Тулинцева

Вышедший крошечным тиражом (250 экземпляров) сборник петербургского театроведа Бориса Тулинцева «Тихий город» по нашему мнению является одним из самых главных событий последнего времени. О книге и ее авторе рассказывает Лилия Шитенбург. Презентация «Тихого города» пройдет 13 апреля в «Порядке слов». Книгу представят главный редактор «Сеанса» Любовь Аркус и театральный критик Валерий Семеновский. «Сеанс» планирует расширенное переиздние книги.

 

В прошлом году в издательстве «Балтийские сезоны» вышла книга петербургского театроведа Бориса Тулинцева «Тихий город». Стихи и проза: театральные рецензии, эссе, статьи и заметки о музыке, литературе, кино, живописи. Небольшая такая книжка. Тираж 250 экземпляров. Первое стихотворение сборника датировано маем 1968. А опубликованные статьи, в основном — началом 1990-х. Тут есть, что понимать.

«В начале 1980-х мы жили в атмосфере бесконечных сумерек. […] Не помню, чтобы кто-нибудь задавался нелепым вопросом: когда же придет настоящий день? Ясно было, что не придет никогда, что эта жизнь — не жизнь, а другая невозможна». Читая сегодня Тулинцева, можно, конечно, воспринимать отдельные сюжеты как экскурс в историю и получать безмятежное удовольствие от текста, наслаждаясь остротой авторской мысли и литературным стилем (собственно, избежать этого не удастся), однако от неуютного ощущения особой актуальности его книжки отделаться в последние дни не так-то просто. Вы совершенно свободны от этого, пожалуй, только если у вас в запасе есть лишние 20 лет. Буквально — лишние. Про Андрея Битова Тулинцев сказал: «неутомимый путешественник (чаще всего — из угла в угол)». Ну вот и маршрут.

От Смольного монастыря (давшего имя первому сборнику стихов) к питерским окраинам, от Апраксина двора к фантастическому Петербургу из чужого сна (бывший одноклассник автора «Тихого города» через мост Риальто въезжал прямиком на проспект Обуховской обороны). Из девятнадцатого века, «истлевающего в двадцатом» (от Блока до Шостаковича и Смоктуновского) — к Олегу Далю, Глебу Жеглову и «ленинградскому затворнику» Павлу Громову. Чехов, Макбет, Скрябин, Товстоногов, Зощенко, Брамс, Сологуб, Буратино, Висконти, Шнитке, Дрейден, Тарелкин, Акимов, Лев Толстой и (бог ты мой!) Виктор Чистяков — вот только ни слова, пожалуйста, о «разносторонности интересов»! Там, в этой книжке больше, куда больше, и все это с интенсивностью мысли почти невероятной, но только не забыть ни на минуту, что дистанция — из угла в угол. Нет пространства. А то крошечное, какое есть, какое осталось «типичному представителю русской интеллигенции», — безвоздушное. Расширить его можно разве что одним способом — смести кавычки между цитатами. И это вчера было, извините, «постмодернизмом». А позавчера и завтра — «бормотухой». «Потому что все было „бормотухой“ — то, что разливалось в ларьках по кружкам, […] так же, как и знаменитые кухонные посиделки, и испарения котельных, в которых читатели Хейзинга или Гуревича обсуждали категории средневековой эстетики. В бормотуху превращалось все — любые книги и журналы (про новый мир, про обводный канал), и тою же бормотухой становились любые стихи». Не хочу я этого понимать, но поздно.

Ну вот, казалось бы, окружающий ужас — прекрасный повод для жалости ко всему живому (полуживому на самом деле), для того, чтобы сделаться «человечнее» и снисходительнее (что у нас почему-то обычно означает одно и то же). Однако писателю, пребывающему в глубоком подполье, «снисходить» некуда — он и так на самом дне. Не случайно прозаический раздел в книге открывает потрясающая рецензия на товстоноговское «На дне». «Словами, „прекрасно сказанными“, Сатин пытается одолеть отовсюду нависший мрак, но чем больше произносит он слов, тем мрак становится гуще…» Это и точное описание реальной мизансцены — и, одновременно, практически наверняка, автопортрет самого критика. И таких «автопортретов» в книге немало, и ничему это не мешает, а только наоборот.

Фото из архива Елены Горфункель

Мир «Тихого города» (куда более сложный по внутреннему устройству, чем даже по составу) невозможно постичь, если не разобраться с соотношением таких авторских понятий как «уют», «пошлость», «жизнелюбие». Все три — оценочные, однако знак, плюс или минус, зависит в конкретном тексте от многого (пошлость «хорошей» не бывает — бывает непростой), а уж совмещение понятий дает конструкцию и вовсе причудливую. «Это сложное понятие — „уют“ (о нем много у Блока, который весь состоял именно из уюта и хаоса — допустим, „метели“), он столь же спасителен, сколь и опасен, поскольку не помещается весь снаружи, на книжных полках или в цветочных горшках, и в нем непременно таятся тени…», — пишет Борис Тулинцев. Нонконформизм — это, помимо всего прочего, еще и необходимость всякий раз находить оправдание для жизни, собственным своим течением явно не оправданной. Уют мог стать такой временной индульгенцией. А мог и не стать, сделаться коварным соблазном и свалиться в пошлость совсем уж непереносимую. И на грани приходилось балансировать осторожно, потому что иначе жить было нельзя, стыдно. «При нем оставалось остроумие и обаяние, после него остался уют» — это Тулинцев написал о Николае Акимове. «Уют» как последний рубеж осмысленного существования, когда иная роскошь культуры и цивилизации уже недоступна, ушла с людьми иных веков, и оскудение мира, сузившегося до размеров кухни, настало чрезвычайное.

«Жизнелюбие», что характерно, тут, пожалуй, из всех «ключей» самый неочевидный, прослыть мизантропом автору было, вероятно, чрезвычайно легко (а кому нет?). «Жизнелюбие» у Тулинцева прихотливым зигзагом сводит вместе Вацлава Нижинского, Федора Сологуба и Сергея Дрейдена: с одной стороны — «избыток жизни», а с другой — в нерасторжимом единстве — «потаенная меланхолия, осознание трагедии жизни, ее конечности». Понятно, что все это, до статей, было и раньше — да почти в каждом стихотворении.

Зато гаже сюсюкающей, задушевной пошлости для автора «Тихого города», особым — «ленинградским» — способом соединяющего уют и аскезу, и вообразить ничего невозможно. «Чехов, как известно, ненавидел пошлость, только она к нему почему-то всегда прилипала, и до сих пор — липнет[…]» — это понятно на первый взгляд (хотя на самом деле Тулинцев недаром в нескольких текстах с разных сторон рассматривает эту тему в связи с Чеховым). А вот в ином изводе применение тех же категорий обернулось чем-то вроде скандала. В статье про Олега Даля Тулинцев процитировал Некрасова: «Беспощадная пошлость ни тени положить не успела на нем…» И продолжил: «Олег Даль умер молодым, но — „успела“; сегодня, чтоб „не успела“, лучше совсем не родиться или умереть младенцем». В том, что именно эти строки, пожалуй, более всего прославили автора, явно есть нечто вроде «горькой иронии». Читатели, помнится, очень переживали, как же так, дескать, «не родиться» (особенно те, которым это удалось совсем недавно). Приняли авторскую позицию позже, да и не все, да и кто бы сомневался.

Фото из архива Елены Горфункель

Тут вот, что важно. В попытках одолеть «отовсюду нависший мрак» Борис Тулинцев изобрел собственный способ. Он состоит в том, чтобы не преумножать иллюзии без необходимости. Такая вот «бритва», под стать Оккаму. И это только кажется, что тут есть что-то очевидное. Дело ведь не в борьбе с официальной идеологией и эстетикой — вот уж их заскорузлые постулаты ни для кого в ленинградском интеллектуальном «подполье» никаких иллюзий не содержали. Фокус в том, чтобы обнаружить пошлость и фальшь там, где они есть — иногда в самой сердцевине того, что нам дорого. Процедура весьма болезненная. Но боль подчас — единственный способ обрести реальность, не доступную тотальной лжи. «Править себя» — по-русски означает многое плюс искусство редактуры.

О легендарном товстоноговском «Горе от ума» и о Сергее Юрском — Чацком, иконе нашей интеллигенции, Тулинцев пишет: «…только немногие зрители начала 1960-х догадывались, что Чацкий на сцене — уже Репетилов». Да что — и через тридцать лет немногие эту мысль приняли, и через пятьдесят от нее жутковато. А деваться некуда. Сказал, как отрезал. Бритвой.

«„Оттепели“ Даль все же вкусил и вместе с нею — ее лжи и двусмысленности. […] Возможно, в фильме („Мой младший брат“ — Л.Ш.) Алик был даже и без бороды, — все равно он плакал в рижском соборе, слушая Баха, и в этом была ложь, не потому, что нельзя плакать, слушая Баха, но потому, что уж явно Баха заглушал в этом фильме, в этой эпохе Таривердиев…» Чужое убогое вранье — к черту, но и свои милые миражи — к ногтю. Иначе подлинного — пусть и мучительного, пусть непереносимого — не останется ничего вовсе.

Ну или давайте найдем для разнообразия что-нибудь «спорное», а вот, например, про Н. П. Акимова на прогоне «Жаворонка»: «О чем он думал тогда, глядя этот унылый прогон? Не о том ли, что „голоса“ Жанны — восторженная чепуха и, в самом деле, помешательство, что выступает она перед инквизиторами, как пьяный телеграфист в последнем акте „На дне“ и что лучше было бы поставить не этого модного умника Ануя, а старика Вольтера, его „Орлеанскую девственницу“?» Очень хочется спорить? Не очень? Во всяком случае, не с тем, что Николай Павлович и впрямь мог думать о Вольтере…

Фото из архива Елены Горфункель

В гениальном тексте про «Смерть Глеба Жеглова» (хорошо бы его изучать в правильных киновузах параллельно с классической базеновской «Смертью Хэмфри Богарта», там есть, с чем работать) Тулинцев покусился на миражи уж и вовсе священные, на самые что ни на есть основы. Да чуть ли не обиднее того — распотрошил заодно и писаную торбу либеральной проницательности, хранившей «последнюю правду» про «сталиниста»-Жеглова и про то, что «закон — не кистень», а Шарапов непременно наплачется. «Те, которые так думали, — написал Борис Тулинцев, — не хотели замечать, что князь Мышкин, пришедший работать в МУР, — такая же нелепость и сусальная фантазия, как Михал Михалыч в качестве любимца коммуналки […] Этот фильм отразил двусмысленность наших понятий о добре и споров о справедливости, нашего нищего, фальшивого уюта, этого „дома, в котором я живу“, но которого, в действительности, давно не существовало — ни у меня, ни у вас». «Он (Шарапов — Л.Ш.) выходил, смущенно улыбаясь, вслед за одураченными бандитами, только нельзя было поверить ни подвигу его, ни улыбке, ни, извините, „милосердию“, которому он научился на коммунальной кухне. Вся правда оказалась только в Жеглове […] — он воплощал для нас безвыходное какое-то движение, невыполненное предназначение, жизнь, покинутую настоящим смыслом и целью, которую нельзя было одолеть».

Не по чину мне тут комментировать (слишком уж хорошо), разве что позволю себе шепнуть тихонько, для своих, а то и для тех, кто младше, но профессионально сиротствует: у нас тоже есть «старшие».

Кэмп
Линч
День кино
Олли Мяки
Аустерлиц
Культкино
TIFF
Бок о Бок
Кароaрт
Делай фильм
West Wind
Бергман в Москве
Московская школа нового кино
Петербургская школа нового кино

Друзья и партнеры

Порядок словTour de FilmRosebudМузей киноКиносоюзЛенфильмKinoteИное киноAdvitaФонд киноВыход в ПетербургеЛегко-легкоКиношкола им. МакГаффинаБибилиотека киноискусства им. ЭйзенштейнаМосковская школа нового киноКинотеатр 35 ммРоскино
© 1990–2016 МАСТЕРСКАЯ «СЕАНС»