Юбилей Фридриха Горенштейна


Фото: Иосиф Малкиель

 

Умерший в эмиграции, в Берлине 10 лет назад писатель Фридрих Горенштейн — 18 марта ему исполнилось бы 80 лет — остается известен как сценарист «Соляриса» Андрея Тарковского и «Рабы любви» Никиты Михалкова. Менее известен он как прозаик, хотя его романы «Псалом», «Место» и «Попутчики» (последний совсем недавно был впервые опубликован в России издательством «Азбука» в книге «Искупление») — из лучшей русской прозы ХХ века. Еще менее известна необычная драматургия Горенштейна, так как пока из пяти его пьес (а среди них есть и две сверхпьесы — «Бердичев» и «На Крестцах», которые невозможно сыграть в один вечер), поставлена только одна.

Впрочем, и кинотворчество Горенштейна известно меньше, чем того заслуживает. Виной тому его «черная» работа над картинами, в титрах которых нет его имени. А это и «Первый учитель» Андрея Кончаловского и, что менее известно, «Андрей Рублев», многие диалоги которого принадлежат перу Горенштейна. Из восемнадцати написанных им сценариев было реализовано только восемь. Публикуемый впервые здесь рассказ «От имени коллектива» мало похож на другие сочинения автора. Как, впрочем, и три других его рассказа (все тексты хранятся в архиве московского Музея кино), ставших основой сценария телевизионного фильма Резо Эсадзе «Щелчки» (1973), две блистательные роли в котором сыграл великолепный Рамаз Чхиквадзе. В публикуемом рассказе он исполнил роль директора.

От имени коллектива…

За длинным банкетным столом собрались сослуживцы. Ожидали директора, чтобы приступить к выпивке и закусону.

— Я хочу вас предупредить, — говорил полный мужчина, сидевший во главе стола. Поликарп Мартынович будет среди нас присутствовать не как новый директор нашего учреждения, а как простой товарищ… Угодничества и подхалимажа он не терпит. Все должно быть просто, естественно. Поликарп Мартынович человек добрый, душевный, но если уж чего ему не понравится, тут уж твердость характера высочайшая.

Вот вы, Метелкин, кивнул он на молодого человека в дурно сшитом импортном костюме,- за вас я более всего тревожусь. И себя подведете и нас опозорите. Знаете, пересели бы вы подальше… На край стола. Откуда у вас это угодничество, это лакейство на лице. Этот изогнутый позвоночник. Вы не обижайтесь, мы люди свои…У каждого недостатки… Но от вас этаким дореволюционным чиновником Замухрышкиным веет. Ну, начальник Поликарп Мартынович, ну и что? Заслуженный человек, в верхах бывает. Все это верно. В его образе мы уважаем все крупное, я бы даже сказал великое. Правильно. Но в уважении этом должно быть достоинство и простота. Товарищество. Перед вами не какой-нибудь граф или богдыхан.

В комнату вбежал высланный вперед сослуживец с красным лицом и взъерошенными волосами.

— Идут, крикнул он. — Сейчас тут будут…

Полный мужчина торопливо встал, заспешил навстречу, но Поликарп Мартынович, высокий, гибкий, моложавый, красивый уже сам был в дверях. Он улыбнулся, запросто поздоровался, поморщился, услыхав аплодисменты, от него повеяло такой простотой и естественностью, что все облегченно вздохнули, подняли бокалы. Поликарп Мартынович улыбнулся, тоже поднял бокал, выпил, ободряюще подмигнул кому-то, кого-то похлопал по плечу, подтянул брюки, сел, однако вдруг стул под ним затрещал, и Поликарп Мартынович упал на пол во весь свой великолепный рост, да еще так неловко, что задрал кверху ноги, и бокал шампанского, опрокинувшись, смочил директору прическу. Директор, правда, тут же вскочил, так что никто не успел прийти на помощь, отряхнулся собственноручно и сел на другой стул, вытерев волосы и лицо платком.

Гнетущая тишина воцарилась за столом, начавшая налаживаться товарищеская атмосфера сломалась, и в самом дальнем конце кто-то взвизгнул, то ли сдерживая рыдания, то ли подавляя предательский смех, возникший помимо воли. Гнетущая тишина ширилась и нарастала, грозя вылиться в нечто ужасное, и в этот критический момент Метелкин вдруг привстал, желая зацепить вилкой грибок, но поскользнулся, плюхнулся лицом в глубокую тарелку с салатом, пытаясь удержать равновесие, он опрокинул на себя соусник с соусом, вылил на брюки бокал вина. Выдернув лицо из салата, он тут же вновь, неловко повернувшись, уронил лицо в окрошку, потом невзначай раздавил у себя на груди два сырых яйца и после этого, все-таки не удержавшись, грохнулся на спину, упал на пол так смешно, нелепо задрав ноги, что все, не выдержав захохотали, а Поликарп Мартынович смеялся громче и заразительней всех.

— Экий ты , брат, неловкий,- вытирая слезы говорил полный мужчина, — ну как же так… А еще жениться собираешься…

Метелкина бысто подняли, убрали наделанный им на столе ералаш и все опять стало просто и естественно.

Поздно вечером, проводив директора, довольные и веселые сослуживцы окружили сияющего от радости Метелкина. Костюм Метелкина был весь в бурых пятнах, рубашка потемнела, а галстук слипся от яичных желтков.

— Ничего,- говорил полный мужчина, — костюм мы тебе вскладчину купим. Проявил инициативу…Можно сказать, грудью прикрыл… Спасибо от имени коллектива…

А Метелкин улыбался, и переживал, может быть, самые счастливые минуты в своей жизни.

 

Петр I допрашивает царевича Алексея Петровича в Петергофе. Николай Ге

 

Пьеса «Детоубийца» (1985), рассказывающая о Петре Первом и царевиче Алексее, написана Горенштейном в Берлине, где писатель прожил более 20 лет. Она шла России в пяти театрах: в Вахтанговском (1991, режиссер Петр Фоменко), а затем в Александринке (режиссер Александр Галибин), в Малом (была также и телеверсия), в Ярославском им.Ф. Волкова и в Красноярском драматическом театре им. Пушкина. Шла успешно в течение многих лет. Этой пьесе Горенштейн предпослал предисловие, которое публикуется впервые.

От автора

Приступая к работе над драмой петровского времени, я не ощущал тяжести материала. Наоборот, его обилие и разнообразие манили. Попавшая мне первоначально в руки книга исторических очерков петровского времени Михаила Петровича Семеновского содержала такое обилие характеров, сюжетов, идей, что, казалось, при моем многолетнем профессиональном опыте драматурга, ею одной можно было ограничиться. «Оставим великих людей, — советовал Семеновский, — для них есть историки патентованные. Сойдемся возможно ближе с мелким людом того времени. Ведь эта „мелочь“, эта забытая историками толпа — основание картины, ведь без нее она мертва, она не имеет смысла.» Это был дельный и мудрый совет — показать переломную для России и для всей Европы эпоху Петра через «винтики», через простой люд. Такой подход был свеж и не затоптан многочисленными историческими и художественными писаниями. Вдохновленный таким своеобразным решением, подсказанным мне человеком опытным и авторитетным, я отважно бросился в пучину своего замысла, рассчитывая закончить работу в два-три месяца. Увы, удачный замысел был погублен тем, кто его породил, то есть М.И. Семеновским и его книгой. Точнее не текстом, а многочисленными сносками, комментариями, справочным материалом, все более усложняющим, тормозящим ясный, динамический текст.

Напрасно я пытался уверить себя не уклоняться слишком далеко, напрасно вспоминал, что М.Булгаков писал о Пушкине, оставив самого Пушкина за сценой. Лишь в конце спектакля через сцену проносят некоего, загримированного под Пушкина, смертельно раненого и потому бессловесного. Нет, у меня с «бессловесным» Петром ничего не вышло. Мой Петр, вопреки авторскому замыслу, решительно вышел на сцену, и мне пришлось идти путем, хоть и не своеобразным, но достаточно тернистым.

Комментарии Семеновского увели меня к многочисленным книгам о петровской эпохе. Сочинения Крекшина, дневники и записки Нащокина, Гордона, Штелина, Феофана Прокоповича, ставшего одним из действующих лиц моей драмы. Дальше — больше. Толстые тома Голикова, Устрялова… Остановиться было невозможно. Минули запланированные три месяца, минуло полгода… Ключевский и особенно Соловьев внесли стройность в прочитанное, больше материал не лежал грудой интересных, но пестрых фактов; смутно замелькали какие-то сюжеты, какие-то начала и концы, пока еще многочисленные, друг другу противоречащие.

Однако перелом наступил лишь после работы над письмами Петра, Алексея и прочих действующих лиц, ибо письма — это уже не история, а литература со своим стилем, сюжетом, языком. Язык петровской эпохи помог мне преодолеть отчаянное сопротивление исторического материала, русский язык, наполненный украинизмами, точнее славянизмами. Говорили: приклад, а не пример; кут, а не угол; николи, а не никогда… Это был язык еще не стандартизованный, не оболваненный государственной бюрократией и не опошленный с другого конца блатным жаргончиком второй власти — криминального элемента, который стремится подчинить себе в России все, что осталось не подчиненным власти государственной. Но в петровскую эпоху разбойники еще говорили на таком же поэтическом языке, как и вельможи. Впрочем, может, язык петровской эпохи был слишком необработан, фольклорен, может, он требовал известного обновления и обогащения, может, на языке этом еще нельзя было написать «Евгения Онегина».

Вершины своей язык достиг в пушкинское время, время гармонии меж фольклорным и культурным элементом. Однако сегодняшнему российскому человеку, полностью порабощенному имперскими потребностями, независимо от того, имеет ли он верховную власть или находится в низах общества, свободный язык той эпохи должен напомнить счастливое доимперское время, когда Россия была еще славянской страной и жила не имперскими, а своими национальными интересами. Язык петровской эпохи подсказал мне и основной нерв задуманной драмы — трагическую схватку между национальным и имперским, между Алексеем и Петром.

Противопоставление того, что ныне в российских имперских националистических кругах, государственных и оппозиционных, стремятся объединить. Впрочем, такая тенденция существовала еще во времена Аксакова и Достоевского. Но принимать империю, принимать «единую и неделимую» и в то же время отвергать петровские реформы, отвергать Петра, создателя империи — это абсурд. Царевич Алексей был за национальные корни, но он был против империи.

Ломоносов писал о Петре: «За великие к Отечеству заслуги он назван отцом Отечества». Да, это так. Петр — отец великой России, отец великого города Петербурга, но это отец, окропляющий алтарь своего божества — Российской империи кровью детей, своих и чужих. Это отец, берущий на себя во имя преображенной России тяжелый грех детоубийства. Характер Петра и тема, безусловно, эпические. «Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат». Однако возможен и иной путь, подсказанный первоначальным замыслом, который явился вновь, когда был накоплен черновой материал, едва умещающийся в несколько пухлых папок. «Великих людей» и «великие события» рассмотреть не эпически, а камерно, через комичное и лиричное. Воссоздать эпоху не из нетленной меди, а из тленной плоти.

На эту работу ушло полтора года тяжелого труда, труда, от которого временами я хотел отказаться, разорвав рукопись на мелкие клочки. Такое в более чем двадцатилетней литературной практике случилось со мной впервые.

Теперь любят повторять остроумное булгаковское изречение — «рукописи не горят». Можно понять афоризм Булгакове, но можно понять и Гоголя, сжегшего свою мучительницу-рукопись. О духовных силах Гоголя говорить не приходится, но, мне кажется, ему не хватило самых обыкновенных физических сил, тех сил, которые нужны землекопу или каменщику. И когда в декабре 1985 года я наконец поставил точку, то прежде всего испытал радость человека, тяжело и честно поработавшего. Признаюсь, испытал я и творческое удовлетворение. Я сделал все, что мог, я истратил до конца свои духовные и физические возможности.

Пока рукопись не окончена, она беспокоит, как нерадивое или больное дитя, днем ли, ночью ли. Но когда дитя вырастает и крепнет, беспокоишься о нем все реже, ибо ждут другие, еще хилые или неродившиеся. А на взрослых, которым отдано так много сил и времени, смотришь со стороны и думаешь: «Эти не подведут и не опозорят меня».


Читайте также

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: