Похищение Европы

Гертруда Кох — профессор факультета киноведения Свободного университета Берлина. Изучала социологию, философию, германистику, педагогику во Франкфуртском университете им. И.В. Гёте. С 1991 по 1998 год преподавала в Рурском университете в Бохуме, после возглавила кафедру киноведения в Свободном университете Берлина. Приглашенный профессор многих немецких и зарубежных университетов. Член редакционных советов многочисленных немецких и международных журналов. Автор книг: «Герберт Маркузе. Введение» (совм. с Хауке Брункхорст, Гамбург, 1987), ««То, чем я завладел, — это образы». О репрезентации различия полов в киноискусстве» (Франкфурт-на-Майне, 1988), «Установка есть постановка. Конструирование образа еврейства» (Франкфурт-на-Майне, 1992), «Зигфрид Кракауэр. Введение» (Гамбург, 1996). Редактор сборников: «Око и страсть. Восприятие и взаимодействие» (Франкфурт-на-Майне, 1995), «Линии разрыва. Об исследованиях холокоста» (Кельн, 1999), «Искусство как наказание» (Мюнхен, 2003), «Преобразования. Пространства в кино и архитектуре» (Берлин, 2004), «Между вещью и знаком. Процессы образования эстетического опыта» (Мюнхен, 2005), «…В силу иллюзии» (Мюнхен, 2006), «Постановки политического» (Мюнхен, 2007), «Как если бы. Вымысел в философии, литературе и СМИ» (Мюнхен, 2009).

СЕАНС  - 47/48 СЕАНС — 47/48

— Профессор Кох, вы больше десяти лет преподаете в Свободном университете Берлина, возглавляете кафедру теории кино и медиа-искусств; опубликовали немало работ по философии и герменевтике кино. Думаю, как ученица Теодора Адорно и виднейший немецкий киновед вы должны хорошо знать слабые и сильные стороны современной науки. Как вы считаете, может ли Фауст сегодня быть интересен научному сообществу? Как герой, в котором оно может себя узнать?

Г.К.: Я думаю, что Фауст интересен не столько как ученый, сколько как символ определенного этапа в развитии науки. Как вы помните, Фауста не удовлетворяют занятия алхимией; он понимает науку прежде всего как способ познания, а не как замкнутую систему знаний. Он не может воспринимать науку отдельно от других форм познания мира — мифологических или мистических. Согласитесь, это очень характерно для современного состояния научного знания. Скажем так: Фауст — это образ современного ученого, опутанного древними космогоническими мифами. А ведь о чем идет речь в этих мифах? О том, что человек может быть одновременно властелином природы и властелином своей собственной жизни. Фауст же успешен в науке, в войне, в бизнесе — как мы бы сейчас сказали — но в собственной жизни терпит поражение. Заметьте: то, что жизнь и наука разведены, очень важно. Мы видим бесконечное совершенствование средств производства, расширение научной базы, целый букет методологий, но все это не выводит науку (я имею в виду науку в широком смысле) из ее сегодняшнего кризиса. Есть ученые-одиночки, которые интересны и талантливы сами по себе, независимо от интеллектуального климата, но общей идеи или методологии, которая могла бы объединить научное сообщество, нет. В этом смысле Фауст, который хочет изобрести «теорию всего», должен быть близок нашим коллегам.

Бруно Ганц в роли Фауста в спектакле П. Штайна. 2000

— Почему опасно разделять науку и жизнь?

Г.К.: Я думаю, что здесь нам придется затронуть довольно непростой вопрос — а именно, вопрос о хюбрисе. Фауст — профессор, умница, знаток философии, юриспруденции, медицины и бог знает чего еще — не может принять тот простой факт, что он человек, что он стареет и умирает. Здесь мы имеем дело с противоречием. Одна из целей науки (и прежде всего медицины) заключается в том, чтобы продлить жизнь. И действительно, посмотрите на историю человечества: каждое новое поколение живет дольше предыдущего — это плоды прогресса. Но Фауст заключает сделку не ради науки — ведь почему бы ему не попросить Мефистофеля о том, чтобы наука добилась бессмертия для всех людей? Нет, он хочет пролонгации жизни для себя лично и заключает сделку с дьяволом для того, чтобы снова стать юным и испытать чувственные наслаждения. Фауст впадает в соблазн, так как считает, что его собственные научные возможности уступают всесилию древней — донаучной — магии. И делая выбор не в пользу науки, а в пользу дьявольского колдовства, он как бы переходит от белой магии к черной. Поэтому достаточно сложно воспринимать историю Фауста как аллегорию отношений между моралью и наукой или отношений между политикой и наукой, поскольку Фауст перестал существовать как ученый с того момента, как заключил сделку.

— Это в первой части гётевской трагедии; но ведь есть и вторая часть — Фауст становится политиком, правителем и старается ради всего человечества. И в наши дни Фауст мог бы найти поле для деятельности. Поиск альтернативных источников энергии, сооружение гигантской солнечной электростанции в Сахаре…

Г.К.: Две части «Фауста» — это не две отдельных книги, они неразделимы. Интересно понять, в какой момент Фауст опять становится несчастным. Черная магия не приносит ему счастья, и вдруг происходит странное превращение: Фауст «очищается» и ставит свой гений на службу великих идей. Происходящее в пятом акте можно рассматривать как аллегорию всевозможных общественных систем, в основание которых положена наука, — в том числе и советского коммунизма. Помните, считалось, что посредством электрификации можно изменить общество? Наука становится социальной технологией. Но мне кажется, что это противоречит ее истинному предназначению и призванию ученых. Наука неразрывно связана со свободой — внутренней свободой ученого, который не потерпит над собой никакой догмы. Ведь торжество догмы означало бы конец науки.

Доротея Хартингер в роли Елены и Бруно Ганц в роли Фауста в спектакле П. Штайна. 2000

Но я думаю, что научная теория сама по себе не может стать причиной политического экстремизма; к нему приводит догматизация науки. Догматики в чем-то похожи на адептов магии — они так же считают, что одной мыслью можно познать и объяснить целый мир. Даже Маркс не был настолько наивен. Догма институционализирует учение, превращает его в политическую директиву и таким образом уничтожает свободу науки. Возьмите тот же советский марксизм. Если не считать пары физиков, все было довольно плачевно. Многие люди бежали в естественные науки — в эту якобы нейтральную область знания. Но как только знание начинало служить технологическому прогрессу, оно моментально приобретало политический оттенок.

— Но Фауст не считает свободу науки истинной свободой. Он отвергает ее. В чем же эта свобода заключается?

Г.К.: Да, Фауст не верит в науку, но доверяется Мефистофелю и древней магии. Свобода новой науки в том, что она не должна ничего принимать на веру. Настоящий ученый обязан понимать, что может ошибаться. Ученый, который этого не понимает, вообще-то уже перестал думать как ученый. Фауст ищет ошибку в Евангелии и думает, что Бог не смеет ошибаться. Он исключает ошибку на высшем уровне. Но кто вам сказал, что весь наш мир — не ошибка, созданная по величайшему божьему изволению?

Доротея Хартингер в роли Елены и Бруно Ганц в роли Фауста в спектакле П. Штайна. 2000

— Как вы думаете, возможен ли Фауст после Освенцима, после атомной бомбы? История показала Фаусту, как далеко тот может зайти в своих смутных порывах. Может быть, сейчас наступило время «мирного Фауста» — Фауста, который занимается, например, проблемами экологии? Такое возможно?

Г.К.: Я не думаю, что историю Фауста в XX веке следует рассказывать как историю отрицательных триумфов. Все-таки Фауст не Мефистофель, он не хочет уничтожить весь мир. Он хочет лучшего, а не худшего. Но и не заблуждайтесь: Фауст есть Фауст, в нем так сильно желание нового, небывалого, что он может еще что-нибудь учудить. В XX веке человечество зашло так далеко, что теперь должно наступить время «Фауста с человеческим лицом», который пытается расширить границы нашего мира в какой-нибудь неагрессивной отрасли — не в атомной энергетике, а, например, в искусстве. Конечно, и в фаустовском искусстве будут насилие, слезы, порывы — но в разумных пределах: так сказать, в рамках, предусмотренных международными фестивалями. Хотя я могу и ошибаться. С наукой, я думаю, все тоже непросто: в процессе институционализации современной науки фигура гения-одиночки, который, работая долгими ночами, совершает преображающие мир открытия, ушла в прошлое. Но что осталось неизменным, так это степень моральной ответственности ученого. Свобода научных исследований прописана в конституциях большинства европейских государств. Речь идет об институционализированной свободе: каждому ученому закон дает право изучать все, что тот считает нужным, независимо от того, как могут быть оценены возможные последствия применения тех или иных изобретений и открытий. Если ученого фаустовского типа определяет свобода от моральных ограничений, то тогда, конечно, ничего не изменилось.

Бруно Ганц в роли Фауста в спектакле П. Штайна. 2000

— Наука у Гёте — это антитеза религии?

Г.К.: Не совсем так. Но думаю, что в первом приближении, конечно, да. Наиболее традиционный персонаж во всей трагедии — Гретхен. Она живет в мире религии — там же, где и дьявол. И она все еще верит в спасение